— Кто же это?
— Твой учитель Герберт.
Аарон пожал плечами. Что может связывать Герберта с далеким славянским княжеством, где, кажется, нет ни одной школы? Его уже стало раздражать, что Тимофей не может ни на что и ни на кого смотреть, все у него связано только с Феодорой Стефанией и Болеславом Ламбертом.
Резко, почти недоброжелательно зазвучал его голос, когда он спросил, почему же это, по мнению Тимофея, Герберт должен поддерживать Болеслава Ламберта против Болеслава Первородного? Скорее наоборот, Аарону не раз доводилось слышать о восхищении, которое и государь, и его любимый учитель питают к этому Болеславу. Еще приор как-то рассказывал, что слышал в соборе Петра прекрасную и поучительную проповедь Герберта, полную восхвалений славянского князя, благодаря помощи и поддержке которого смог отправиться к язычникам на брега Скифского моря друг императора епископ Адальберт. А когда встретил там мученическую смерть, то славянский князь не пожалел казны, чтобы выкупить священные останки и возвести в одном из своих городов гробницу. Со слов приора выходило, что этот восхваляемый Гербертом славянский князь и есть Болеслав Первородный.
Тимофей засмеялся:
— Умно говоришь, но на этот раз я умнее тебя. Знаю то, чего не знаешь ты. Чего, может быть, даже ученейший Герберт не знает. Смейся, смейся сколько хочешь… А я тебе скажу, что, может быть и сам того не зная, Герберт поддерживает Болеслава Ламберта против первородного брата. Придвинься, и я тебе расскажу.
Слушая его, Аарон вновь почувствовал, как его охватывает волна негодования. Что с этим Тимофеем творится?! Неотвязные мысли о Феодоре Стефании, наверное, отняли у него рассудок — и уж наверняка — память. Ведь он уже ему рассказывал, как в Павии Григорий Пятый потребовал у Оттона, чтобы тот вернул Болеславу Ламберту отцовские владения, и как император решительно ответил «нет».
Однако боязнь слишком явно обидеть друга велит ему найти в себе терпение, много терпения, чтобы выслушать еще раз этот рассказ.
Но по мере того, как текли слова Тимофея, волна негодования и раздражения начала опадать, заострялось внимание, появилась заинтересованность, даже озарение. Нет, Тимофей не повторялся! После уже знакомого вступления в ходе рассказа появилось столько новых вещей, неизвестных, непредугадываемых. Оказалось, что эти полтора года, пока папы не было в Риме и Аарону показалось, что прошли долгие годы, для Кресценция и его сторонников пролетели мгновенно, до того удивило их и застало врасплох неожиданное, быстрое возвращение Григория Пятого с войсками Оттона! Они же были уверены, что он не сможет вернуться раньше четвертой весны, ведь без Оттона он бы не вернулся, а Кресценций располагал совершенно убедительными сведениями, что императорское войско по меньшей мере на три года приковано к землям по Эльбе, где славяне подняли грозное всеобщее восстание против саксов. И надо же, подвели безупречные лазутчики: уже на вторую зиму император стоял со своим войском в Павии, а ранней весной под Римом. Как же это могло получиться? Неужели лазутчики Кресценция переоценили мощь и угрозу славянского восстания? Нет, не переоценили. Но император смог спокойно уйти с Эльбы, так как на восстание обрушился грозный меч сзади, поистине смертельный удар в спину! Удар рукой побратима — рукой сильной и страшной. Первородный брат Болеслава Ламберта сделал за саксов их дело: понес огонь и железо взбунтовавшимся славянам, поддержал дружиной своей гарнизоны саксонских крепостей, плечом к плечу с епископом Рамвардом окрасил славянской кровью воды Эльбы. Водрузил императорских орлов в священных языческих рощах. «Как же ты, отец и брат, можешь требовать, — взывал в Павии Оттон к папе, — чтобы я обратил свой меч против этого благородного и преданного воина, который один совершил все, чтобы я мог уже не заботиться о взбунтовавшихся славянах, а первым делом поспешить на помощь к тебе…»
Тщетны были доводы папы, что император напрасно умиляется преданностью Болеслава Первородного, ведь это обычный долг ленника: поспешить на помощь императору даже против родного брата; он свершил бы смертный грех, если заколебался бы, стоит ли ему поднимать меч против язычников, владыка погрязшей в язычестве страны, сын новокрещенца; поистине он являл бы плохой пример, не показав своей ревностности в вере, поколебавшись хоть минуту. На все эти резоны император отвечал: нет и нет. И отвечал с таким жаром, что сразу чувствовалось, как в нем говорит не только простая удовлетворенность тем, что соблюдена лепная верность, по и восхищение и благожелательность к этому Болеславу Первородному. Папа тем не менее не уступал: Аарон же хорошо знает его твердость и неуступчивость. Он заявил, что в судьбах польского края решающий голос должен иметь святой Петр, а не императорское величество. Ибо отец обоих Болеславов, граф и маркграф Мешко, выделив своему первородному часть княжества с городами Познань и Краков, остальную землю, которой он владел, принес в дар святому Петру, прося небесного ключаря, чтобы он заботливо опекал его детей от второго брака. И святой Петр устами наместника своего папы Иоанна Пятнадцатого принял дар, поблагодарил и поклялся опекать младших детей, о чем просил его новокрещенный князь. А лишая братьев отцовских владений, оный Болеслав Первородный изгонял из этих земель самого святого Петра! Анафему он заслужил, а не дружбу императора! И он, Григорий, преемник Иоанна Пятнадцатого на Петровом престоле, не допустит, чтобы исполнение ленного и христианского долга явилось оправданием обиды, нанесенной самому святому Петру!
— Ты уже допустил это, отец мой и брат, — засмеялся Оттон, — допустил, позволив прийти тебе на помощь. Напрасно ты волнуешься. Ты должен понять, что не прав: дарение польской земли святому Петру маркграфом Мешко незаконно и неправо, поскольку единственным держателем и дарователем земель во всем мире является по милости божьей императорское величество и больше никто. Польским княжеством будет владеть тот, кто угоден императору; у святого Петра есть данные ему непосредственно богом ключи от небес и наказ заботиться о чистоте веры, никаких земель от господа он не получал.
— Получил Рим! — гневно воскликнул папа.
— Рим ты получил от меня, — холодно процедил сквозь зубы Оттон. — А впрочем, сейчас его у тебя нет. Будешь иметь лишь по моей новой милости… А вернее, если уж откровенно говорить, по милости Болеслава Первородного, преданность и сила которого позволили императорскому величеству поспешить тебе на помощь. А впрочем, в чем дело, отец мой и брат? Папа хочет сохранить верность Болеславу Ламберту, поскольку и тот сохранил ему верность? Законное желание, но ведь и император хочет сохранить верность Болеславу Первородному, поелику тот сохранил верность императорскому величеству, да еще так, как никто бы не сумел. Император сохранит ее. Ибо император на земле сильнее папы, а ведь мы на земле, не так ли?
— И святейший отец дал себя переубедить? — удивленно воскликнул Аарон. — Он, грозный владыка карающего меча?
Да, оказалось, что Григорий Пятый дал себя переубедить. Уступил. Правда, он сказал, что недалек тот час, когда и на земле папа будет сильнее императора. На что Оттон с искренним испугом в глазах крикнул, что папа кощунствует. А разве не кощунство возносить святого Петра превыше того, из чьих рук он приял ключи от небес? А давший ключи, Христос, сын божий и бог, управляет миром через императорское величество, на кое пролил при помазании частицу своего, божественного величия! Впрочем, император быстро успокоился: приблизился к папе, погладил его по светлым волосам, поцеловал руку и попросил просто, по-земному разрешить вопрос, что было бы, если Оттон дал себя переубедить. Болеслав Первородный сейчас сильнее чем когда-либо: чтобы вырвать у него захваченное у братьев наследие, надо собрать все саксонское войско, а может быть, призвать и баваров. А это значит оголить Рим и значит новый бунт города против папы, а кто тогда придет ему на помощь? На Эльбе вновь восстали бы язычники, не имея против себя Болеслава, более того, в гневе на императора он бы пошел с ними, да что там — во главе их… «Он, сын новокрещенного? Никогда». — «А вот не надо часто напоминать ему, отец мой и брат, что он сын новокрещенного. Он ведь еще может поверить, что из него плохой христианин, что хорошим никогда не станет, что не обретет спасения, а что тогда? Вернется в язычество, соберет вокруг себя всех славян, горящих ненавистью к саксам и святой вере, а тогда… нет, лучше не думать, отец мой и брат, какие тогда наступят ужасные времена…» — «И ты сам до всего этого дошел своим умом, Оттон?» — с удивлением воскликнул папа, изумленными глазами вглядываясь в восемнадцатилетнего императора. «Нет, это все сложилось в уме Герберта», — простодушно ответил Оттон.