— Напрасно краснеешь, — сказал с сердечностью в голосе Герберт. — Я все знаю. Знаю, что ты сказал Филагату, что не умеешь читать и писать по-гречески.
У Аарона на глазах выступили слезы. То ли слезы облегчения, то ли растроганности и благодарности? Сбылось то, что сказал, целуя его, приор: «Церковь оценит твою верность, сын мой».
— Ты, наверное, думаешь, что я узнал от твоего приора? Нет, не от него.
Аарон вздрогнул. И опасливо посмотрел на Герберта.
— Я знаю от самого Филагата. Знаю, что он соблазнял тебя приятными поездками и Константинополь. Обещал тебе славу и почести. Льстил тебе. Когда же ты упирался, что ни на что не способен, что не знаешь греческого, он стал грозить тебе божьей карой, крича, что лишь он одни — он, Иоанн Шестнадцатый, — есть законный папа. Я знаю, что у двери стояли двое с палками…
Он умолк. Пытливо поглядел на Аарона. Старался проникнуть взглядом, почему именно он, Аарон, такой слабый, такой пугливый, сохранил верность в годину испытаний? Но и сам Аарон не знал хорошенько почему. Неужели им руководила глубокая, жаркая, способная на жертвы вера, что вот перед ним сидит симонит, купивший свой сан, а истинный папа — это тот босой изгнанник из рощи Трех источников? Неужели мечтал о том, что того изгнанника, когда он вернется во всей мощи и славе, поразит и растрогает рассказ о верности юнца, с которым он столь презрительно обошелся, слушая, как тот читает наизусть Овидия? Возможно, он хотел только одного — быть достойным дружбы с Тимофеем? И еще один вопрос терзал его: понимал ли он, столь твердо отвергая соблазны Филагата, что означают эти две недвижные фигуры у двери?
— Приор тоже рассказывал о тебе. Не мне, а святейшему отцу. Ты отличился, сохранил верность. Но я не для того тебя вызвал, чтобы осыпать похвалами. Припомни, прошу тебя, не заметил ли ты, входя к Филагату или выходя от него, какие-ни-будь знакомые лица?
Аарон заколебался. Мягкие, благожелательные карие глаза тут же преобразились — стали холодными, чужими, строгими, почти безжалостными.
— Видел… или вроде бы видел… так мне показалось…
— Что тебе показалось? Кого ты видел?
— Показалось, что я видел, будто к нему ввели славянского княжича Болеслава Ламберта, — с трудом выдавил Аарон.
— Какая же это новость! — весело воскликнул Герберт. — Я уже четыре раза с ним разговаривал… Лучше, чем он сам, знаю, чего Филагат от него хотел… Только послушай, ты не должен говорить «славянский княжич». Разве, говоря об Экгардте, Куно или Германе, ты каждого из них называешь германским князем? Нет же. Об одном говоришь: саксонский князь, о другом — франкский, о третьем — швабский… А славяне, как и германцы, делятся на множество племен и княжеств. О Болеславе Ламберте ты должен говорить «польский княжич». Слышишь, польский! Запомни это. А кроме него, больше ты никого из знакомых тебе людей там не видел?
— Нет, никого.
— А почему ты побледнел?
Аарон действительно побледнел. Не успели губы его произнести слово «никого», а из памяти ужо всплыл новый образ. Образ забытый, задвинутый куда-то в закоулки памяти, несущественный, незначительный — образ, который до той самой ночи ничего ему не говорил: образ молодой женщины, которая ждала за дверью, когда Аарона выведут. Ждала она с явным нетерпением — топала ногой, и даже еще в ту минуту, когда дверь открылась и двое с палками выталкивали Аарона за порог. Он не знал ее — но присмотрелся к ней внимательно, пусть и поспешно, поскольку в нем не было места ни для чего больше, кроме радости, что разговор с Филагатом уже позади. Но теперь-то знает, хорошо знает, кто она была, хотя еще не осознал это в тот миг, когда говорил Герберту: «Нет, никого!» Неужели именно это неожиданное открытие, что он знает, наверняка знает, хорошо знает, заставило его побледнеть?
— Видал Феодору Стефанию, — сказал он отчетливо, спокойно, твердо.
Герберт удивился. Аарон знает Феодору Стефанию? Откуда он ее знает? Аарон вновь зарделся. Неужели придется сказать, что знает ее с той минуты, когда Тимофей в церкви святой Сабины указал полным изумления и отчаяния возгласом на сидящую у ног Оттона женщину? Нет, не скажет. Он боялся признаться, что был свидетелем суда над Иоанном Филагатом. Солгал. Объяснил, что она бывала на богослужениях в соборе святого Павла и кто-то из братьев указал на нее.
На сей раз Герберт не обратил внимания, что Аарон краснеет, — настолько поразило его то, что сказал Аарон.
— Ты уверен, что это была она? — спросил он несколько раз со все нарастающим возбуждением. — Тебе не привиделось?
Аарон упорно стоял на своем. Это наверняка была она. Уверенность его возрастала с каждой минутой. Нет, он не ошибается, не мог ошибиться.
— Завтра ты придешь ко мне снова, и я покажу тебе вблизи, при дневном свете, Феодору Стефанию. Советую хорошенько приглядеться и взвесить свой ответ. Ибо то, что ты говоришь, опровергает ее слова или слова кого-то гораздо… — Он осекся. — Ты знаешь Кресценция? — спросил он.
— Да. — Аарон видел его несколько раз. И узнал бы всегда и везде.
— Его не было где-нибудь поблизости от Феодоры Стефании?
— Нет, наверняка не было. Она была одна, когда, топая ногой, нетерпеливо ожидала возможности войти к Филагату. Наверняка одна. И наверняка это была она.
— Хорошо, заканчивай свой перевод.
Но не успел Аарон написать и трех слов, как голос Герберта вновь оторвал его от греческого текста.
— А ты присмотрелся тогда к ее лицу? Говоришь, она нетерпеливо топала ногой. А можешь сказать, радостное было ее нетерпение? Или тревожное?
Аарон не смог ответить на этот вопрос. Нет, он не помнит. Похоже, что так топать можно, лишь ожидая какой-то неприятности.
— Ты неправ, — задумчиво покачал головой Герберт. — В ожидании неприятности мечтают, как бы ее отвратить. Гневно топают ногой, только сожалея, что теряется столько времени, когда приходят с важными и срочными новостями.
Впервые Аарон в душе не согласился с Гербертом: сколько раз в его жизни должно было произойти что-нибудь неприятное, по пи-когда он не мечтал отвратить это. Наоборот, призывал — пусть произойдет поскорее, лишь бы миновало, чтобы больше об этом не думать…
Герберт больше не расспрашивал его о Феодоре Стефании. Но это не значило, что Аарон мог полностью сосредоточиться на греческом тексте. То и дело отрывали его, задавая вопросы, и все время разные. Аарон уже было подумал, что Герберт просто забавляется, чтобы прогнать сонливость, которая явно одолевала его. Он расспрашивал о разных мелочах, об отдаленных вещах, не имеющих никакой связи с Филагатом, или Григорием Пятым, или самим Аароном. Попросил дважды повторить вопрос Филагата, касающийся пребывания в Англии норвежского короля Олафа. И даже записал его.
— Слушай внимательно, — сказал он, — так ли я записал, как ты сказал. «Иоанн Филагат спросил меня, был ли я в Лондоне, когда там находился король Олаф. Я сказал, что да. Тогда он спросил, слышал ли я, как король Олаф похвалялся, будто его связывает с князем земель, называемых Русь, такая дружба, что если он начнет с кем войну, то князь тот его всегда поддержит. Я сказал, что такого не слышал ни прямо, ни в передаче других. Воистину не слышал».
— Да, записано так, как я сказал, — подтвердил Аарон.
Поразительно, зачем Герберт это записывает? Какое ему дело до дружбы короля столь далекой Норвегии с владыкой столь же далекой Руси? Правда, он так же удивлялся, когда Иоанн Филагат задал ему этот вопрос, не имеющий связи ни с чем.
Наконец Герберт оставил его в покое, и Аарон смог закончить перевод. Когда дрожащей рукой он передал Герберту обе таблички, то увидел, что тот тянется за третьей, отложенной в сторону. Карие глаза сосредоточенно вглядывались в переведенный Аароном текст, то и дело перебегая на третью, отдельно лежащую табличку.
У Аарона сердце замерло, когда Герберт перевел взгляд с табличек на его лицо, на монашеское одеяние, на его маленькие руки. В висках шумело, лоб пылал. Но недолго. Слова Герберта опали блаженно холодящим, успокаивающим венцом на лоб и на виски.