Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Война несущим войну! Только бич отважного отгонит льва от барашка. Война войне! Военные трубы Петровы дотоле не перестанут греметь, пока не стихнут все иные трубы… Бич господний в руке Петра дотоле будет хлестать, пока не склонятся спины всех гордых воителей… пока графы и князья не перекуют мечи на орала, пока не будет братом сильному слабый, пока места, где проходят рыцарские учения, не станут домами молитвы и прибежищем науки… А до тех пор не опустится рука Петрова, не устанет, не дрогнет… И до тех пор не скину с себя латы и шпоры, пока они не упадут со всех рыцарских грудей и ног… Не раньше. Война войне!

— Я спать хочу, — сказала Феодора Стефания.

Оттон поднялся и начал спускаться с возвышения.

— Государь, а как же Иоанн Филагат, твой учитель, любимый родительский советник? — с отчаянием в голосе простонал Нил.

— Иоанн Филагат посягнул на закон Петра, вот и моли Петра, — неуверенным голосом ответил император, настороженно глядя на Герберта.

— Петр смилуется над его душой, — дрожащим голосом сказал Григорий Пятый. — Беру на свою голову этот грех слабости: он не умрет и будет долгие годы в монастыре замаливать страшнейший грех симонии. Но тело его, члены его постигнет суровая кара, а честь его — еще суровее…

— Неужели Иоанн Филагат — это лев, рыкающий в дебрях? — с горестной усмешкой спросил Нил.

— Нет, это жалкая, мерзостная тварь, ластящаяся к хищникам и травящая других… паук, змий, шакал!

— О, если бы стон Филагата в смертный час стал проклятием, которое вырвет бич из твоих рук, Бруно!

— Рука моя крепко держит бич, грек. Одно проклятие смогут заглушить тысячи благословений. Шип змия, теряющего ядовитый зуб, утонет в громком благодарственном хоре бедных, слабых существ, вечно травимых в дебрях. Война войне!

Оттон протянул руку и подал ее Феодоре Стефании.

— А ты ничего не скажешь, Герберт? — спросил он, с трудом подавив зевок.

— Если приказываешь, государь.

— Приказываю.

— Тогда разреши еще раз вернуться к словам святейшего отца о грехе Адама, который тяготеет над всем родом людским и над каждой особью человеческой в отдельности. Чем же сильнее всего, тягостнее грех этот обременил род людской? Наследием ненависти, гнева и убийства, наследием войны… Лев, к сожалению, всегда будет пожирать барашка, а паук муху — всегда, покуда не вострубят архангельские трубы… И всегда будет война между людьми, проклятое Каиново наследие! Но как каждое человеческое существо поодиночке укрывает про себя то, что в нем есть грязного и срамного, но чего не избыть, пока человек жив, ибо это частица его натуры, точно так оно вынуждено из-за Каинова наследия вести войны, и род людской должен смотреть на них как на что-то грязное и срамное. И посему справедливо обличает святейший отец графов, князей и всех носящих копье и топор. Обличать их должно не за то, что несут топор, а за то, что им кичатся. Ибо вместо того, чтобы стыдиться своего дела, которым они вынуждены заниматься, от которого не могут уклониться, ибо такова уж она есть, проклятая натура рода людского, что нередко к святым целям должны стремиться постыдной дорогой войны, — то они вместо того, чтобы стыдиться, как я сказал, громко и кичливо звенят железом, гордые собой, словно они мудрецы или мастера в святом искусстве музыки… Нигде, однако же, государь мой, я не видел среди воинов такой кичливости, нигде не слышал такого лязга железа, как среди германских племен… и…

Он оборвался. Пристально вгляделся в Оттона.

— Не знаю, простит ли мне твоя святая вечность, что я сейчас скажу? — произнес он с вопросительной усмешкой.

— Ты же знаешь, нет такого, чего я бы тебе не простил, — так же с усмешкой ответил Оттон. — Каждое твое слово — это живительный бальзам мудрости.

— Тогда дозволь мне сказать, что много я видывал воинств, даже некрещепых сарацинов, но, как уже сказал, нигде нет столько бряцания, столько кичливости, как у германцев, как у саксов, как у франков… Впрочем, полагаю, что, говоря так, я не задеваю твоего святого слуха, ибо в тебе так мало осталось от сакса, впрочем, мало и было: по материнской крови ты грек, а материнская кровь всегда сильнее, потому что и молоко сюда же входит; по духу же твой отец был больше римлянином, нежели саксом, ты же, государь, уже вполне римлянин… Но когда я слушал святые, мудрые слова святейшего отца, папы, в ушах моих все еще слышались воинственные клики франкских дружин. И очень уж по-германски бряцали латы и шпоры… А когда он изволил вспомнить о трубах Петровых, я даже вздрогнул, столь явственно услышал я зов военных труб, тех самых, что звучат, когда саксонские ряды мерным, твердым, истинно железным шагом, гордо, с грохотом и топотом устремляются к чащобам и болотам славянских земель…

Аарон и Болеслав Ламберт выбирались, прокрадываясь от колонны к колонне, стараясь держаться как можно глубже в тени. И уже около двери Аарон задержался, чтобы услышать, что ответит пана Герберту. Но Григорий Пятый как будто и не слышал слов Герберта. Скрестив руки на груди, он стоял перед Нилом, который, явно выбившись из сил, упал на низкий стульчик, спрятав лицо и бороду в сильно трясущиеся ладони.

— И помни, благочестивый старец, уж коли уста твои любят правду, не дай им, если я вскорости умру, оскверниться ложью, что это-де кара божья за Филагата. Я знаю, что так будут говорить. Но помни, это будет ложью. Меня давно уже терзает тяжкая болезнь, и я думаю, что скоро скажет господь: «Время». Знаю, что не дождусь, когда перекуют мечи на орала, когда лев ляжет рядом с агнцем, когда можно мне будет снять латы и шпоры… Я умру, покрытый железом, и в железе меня погребут. Нет, Нил, ошибаешься — я читаю твои мысли: нет, не будет это знаком божьим, будто нет нужды в биче… Может быть, наоборот, особая это будет милость в награду за верное, крепкое держание бича, милость для руки: довольно ты держал, пусть теперь возьмет другой… Ведь я уже сказал: жжет этот бич, жжет… А держать его надо, кто-то же должен… Кто его после меня возьмет? И сильная ли возьмет рука? И не будет ли бояться входить в самые страшные лесные чащобы? Может ли хлестать змеев и шакалов, волков и львов? Не слишком ли быстро онемеет у него рука? Не отшвырнет ли обжигающего бича? Вот что меня гнетет, Нил, а не проклятие Иоанна Филагата. И даже не твое проклятие, набожный, благочестивый старец. Ступай своей дорогой, устланной благоуханным цветом, а когда дойдешь до ее конца, спроси Петра, действительно ли он имел во мне такого неверного и недостойного владыку, как ты сказал. Будь здоров, возвращайся в свою обитель. И думай…

Была еще глубокая ночь, когда Аарон и Болеслав Ламберт выбрались из церкви святой Сабины. От Тибра веяло пронизывающим холодом последнего предутреннего часа. Оба тряслись — от холода ли только? Аарон, правда, с чувством превосходства взирал на совершенно ошеломленного виденным славянского князька, но в душе не мог не признаться, что и сам потрясен, как никогда. Болеслав Ламберт, кажется, мало что понял из происходящего в церкви; он признался Аарону, что, беспрестанно крестясь, шептал: «И не введи нас во искушение». А ведь ясно было, что несколько этих часов оплодотворят его мысль на долгие годы, может быть, на всю жизнь. Аарона-то наверняка: Григорий, Нил и больше всего, как ему казалось, таинственный Герберт еще многие годы спустя, после своей кончины, будут ставить пред его мыслью и сердцем вопросы, исполненные тревожных глубин, те самые, которые они ставили друг другу в ту ночь страшного суда.

Аарон высматривал Тимофея, даже спросил о нем у копейщиков, охраняющих карету.

Ну конечпо, видели такого, оказалось даже, что Тимофей поругался с ними: требовал, чтобы его провели к маркграфу Экгардту, а когда копейщики стали упорствовать, что сейчас неподходящая пора для посещений, он осыпал их градом проклятий римских и саксонских. Поносил их так гневно и обидно, что наверняка заработал бы древком копья по спине, а то и по голове, если бы не появился случайно вормский епископ Хнльдибальд, который при свете факела сразу узнал известного ему еще по Павии папского любимца. Копейщики стали оправдываться: они же его не знают, даже не видели, как он входил в церковь; службу они несут только с полуночи. Тимофей раздраженным движением руки дал понять, что прощает их, даже того, кто замахивался на него древком, и милостливо разрешает проводить его к маркграфу. А уходя, велел передать своим товарищам, когда те выйдут из церкви, чтобы следовали за ним. Тот же самый копейщик должен был и проводить их к уже закопченному левому крылу поспешно возводимого дворца. Тимофей просил передать, чтобы они подождали его у входа.

32
{"b":"223428","o":1}