Замечательно красиво. Но холодно, все же. Все будто выщелочено. Как льняные парижские волосы у дам, кислотой травленные.
Я долго бродила. Под каштаном, в зеленой мгле, где вход в метро, увидела на скамье Анатолия. Он смотрел на фонтан, на бассейн. Край бассейна был залит брызгами. Анатолий меня не видел. Он держался рукой за бок, точно болело что. У меня, конечно, похолодели ноги. Так уж полагается. Что-то дрогнуло… подойти? Нет, прошла. И с горделивым таким видом, точно победительница. Глупо, конечно. Ну, что поделать.
17-го. Мне иногда бывает ужасно, ужасно себя жалко. 18-го. Встретила Женевьеву. Она завела себе собачку. Если не помру, тоже заведу. На домике Жанена появилась надпись: terrain a vendre[65]. Прожились старички.
21-го. Буду ли плакать, молиться, биться головой об стенку, ничего не изменится. Какая есть моя судьба, такая есть.
…Наши возвратились. И генерал и Рафаил. У генерала умерла дочь в России. Теперь нечего ему ждать. Все идет правильно. Меня преследует последнее время стишок, давно когда-то, еще в России, заскочивший:
Жизнь, молвил он, остановясь
Средь зеленеющих могилок,
Метафизическая связь
Трансцендентальных предпосылок.
Последних строк не понимаю. Но от них хочется плакать.
10 июля. Заезжала на автомобиле Людмила с Андрэ. Они только что вернулись с юга, собираются теперь в Вену и назад через Италию. Андрэ зашел ко мне и из окна увидел вывеску, что продается земля. «Да, тут следовало бы построить новый дом, современной техники». — «Наверно, скоро и снесут», — сказала я. И действительно так думаю.
Людмила пригласила меня прокатиться за город. «Ты мне не нравишься. У тебя одичалый вид». А Адрэ в своих роговых очках все присматривался к нашим квартиркам, лестнице, садику. «Одной той земли мало. Но если бы ваш хозяин согласился продать место, где стоит этот дом, тогда… Владелец мог бы войти пайщиком в наше предприятие».
Он сел за руль. Мы выехали мимо Этуали, по скучной дороге в С.-Жермен. Но там, дальше стало лучше. Направо засинели дали, мы проносились деревушками, где глазели на нас тощие ребята, а потом свернули проселком к реке. Это место такое, называется Pergola. Ресторан и отель на берегу Сены. Сюда тоже французы ездят с дамами.
Мы сидели на террасе у самой реки, нам чай подавали под зонтиками, с разным добром — кексы, печенья, я это не очень люблю, надоело в кондитерской. У Андрэ вид самоуверенного, богатого человека. Да он такой, впрочем, и есть. Говорил за чаем, что и Олимпиада даст денег на дом: как раз ищет надежного помещения средств.
Я смотрела на Сену. Удивительны ее струи. Напротив островок с ивами, тополями. Течением тянет и вьет в воде травы, куличок низко пролетел, сел на отмель, запрыгал… За рекой коровы, луга, даль сизая.
Людмила смотрит на меня синими, холодными глазами. Может быть, они вовсе теперь залакированы, раз навсегда закрашены. Мне казалось, что я так же одна, как в тот вечер на Елисейских полях.
— Капитолина, ты нынче отсутствуешь, — сказала Людмила, когда мы садились в машину. — Где ты? Что с тобой?
12-го. Париж пустеет. Послезавтра они будут праздновать свою Бастилию… С ума можно сойти от веселящегося народа. Людмила и Андрэ уехали — все порядочные люди разъезжаются.
Даже и francais moyens[66], у кого есть economies[67], повезут своих Жаков и Жоржетт на океан, куда-нибудь в Порнишэ.
От жары я вышла вечером на Сену, сидела на узком островке с поэтическим названием: Jle des cygnes[68]. Но мало поэзии. Что-то вроде бульварчика, убогие деревца, купальни на Сене. Немножко прохлады. Кое-где парочки — тоже третий сорт. И поезд метро, с регулярностью маятника проносящийся по виадуку Пасси. Я сидела бессмысленно. Сена так Сена, Париж так Париж. Поднялась, постояла на мосту. Какая мгла сухая над городом!
Солнце мутно, тяжело закатывалось. В розоватом тумане храм Sacre-Coeur[69], на Монмартре. Вот уж подлинно «корабль»… — плывет над городом — ни до чего не доплывает.
18-го. Они отпраздновали свою Бастилию. Мне нет до них ни малейшего дела. Жара давит. Очень плохо сплю. Вчера опоздала на службу. Никого не вижу — и не хочу. Кругом наши русские, за этими стенами — мне все равно.
…Вечером читала странную вещь: один решил покончить с собой, нюхал яд. И записывал. Записи эти остались. Очень интересно. Это было ночью, на рассвете: чаще всего на рассвете люди умирают и родятся тоже. Он лежал в номере гостиницы. На кровати. И наблюдал за собой. Тут же часы. Взглянет, и запишет. 4 ч. 32 м. — звон в ушах. 4 ч. 35 м. — звон сильнее, левая рука холодеет. И дальше в таком же роде. Какая-то драма — кто знает! У него близкие были, где-то в провинции. А он приехал в Париж один. Врач. Смерть занимала с научной стороны!.. Как, мол, это делается? Успел мысленно и с семьей попрощаться. Ну, Бога-то не вспомнил. Мельхиседек остался бы недоволен этой историей. Да. Но ни добродетельной Доры, ни добродетельного Мельхиседека, к счастью, при нем не оказалось, и он успел записать: 4 ч. 55 м. — плывет, сливается. Почти ничего не чувствую. Едва пишу. 4 ч. 57 м. — у ми… — вот это и есть смерть. Ничего больше. Трагедия, называется? Или мистерия? Не знаю. И никто ничего не знает. Притворяются.
…Так его и нашли. На кровати, все в порядке, лежит навзничь. Рука упала. Рядом книжечка, часы. Они остановились. Из сочувствия?»
НОЧЬ
В самом имени «Валентина» было для Левы что-то круглое и благозвучное. Круглотой, теплотой и уютом представлялась будущая с нею жизнь. Квартиру они наняли в три комнаты. Одна предназначалась Зое Андреевне. «Старушка вряд ли долго протянет, — рассуждал Лева. — У нее был уже припадок грудной жабы. Значит, до второго». После же «второго» в комнате ее поместят ребенка — ранее он не появится.
Лев не был сентиментален. Он знал жизнь, не выпускал сбережений и собирался устроиться прочно.
Валентина Григорьевна подзапустила портновскую деятельность, надо обзаводиться, хозяйство, мебель. Ездила на Marche aux puces[70], выбирала, волновалась, и на каком-нибудь «жесете» тащила в новую нору то ширмочки, то кресло, то зеркало.
— В общем, знаете, как трудно, — говорила Доре Львовне. — Надо сообразить… — И наморщивала брови над голубыми немудрящими глазами. — Все время, знаете… так, голову напрягаешь.
Голова же не особенно была склонна к напряжению.
— Ведь все я одна… Конечно, Лев Николаевич на машине утром как выедет, то уж на цельный день, ему некогда. И сидит там, на своем Ситроене, как верблюд в пустыне. А мамаша в годах и слабая. Ее астма мучает, и этот еще у нее… как это…
Лоб опять наморщивается — нелегко вспомнить…
— Ну как это… еще от чего давление доктор мерит…
— Склероз?
— Именно. Этот самый. Мамаша едва по дому успевает управиться, так что она в этом уже не помощница.
У своей приятельницы Котеньки, из дома Жанен, заказывала она себе шляпы. У этой Котеньки все завалено болванами для шляп, шляпами полуготовыми, иногда в пакетах. На стене огромный план Парижа. Там записаны телефоны и долги — последние по мере выплаты счеркиваются. По шляпам через утюг шествует временами кот — равнодушно или прыгая.
Валентина не очень любила, чтобы заказчица с ней капризничала. Но сама действовала с разбором.
— Извини, пожалуйста, — говорили Котеньке. — Эта шляпочка у меня на голове как детский кабриолетик!
Котенька, высокая, худая, несколько восторженная, не смущалась.