Дорогой крестьяне разболтались и обменивались над бледным, окровавленным, освещенным луною ликом полумертвой женщины следующими отрывистыми восклицаниями:
– Все перебить! Все сжечь! О, Господи боже мой, что же теперь будет!
– А ведь все это сделано по распоряжению того высокого старика.
– Да, да, он был у них командиром.
– Я его не видел в ту минуту, когда начался расстрел. Он что, был тут же?
– Нет, он ушел раньше. Но все равно, бойня произведена была по его приказанию.
– Так, значит, он во всем виноват?
– Да, я слышал, как он говорил: «Убивайте! Жгите! Не давайте пощады!»
– Говорят, это какой-то маркиз.
– Да еще бы не маркиз! Ведь это наш маркиз и есть!
– А как его фамилия?
– Маркиз Лантенак.
Тельмарк поднял глаза к небу и пробормотал сквозь зубы:
– О, если бы я это знал!
Часть вторая. В Париже
Книга первая. Симурдэн
I. Парижские улицы времен Революции
В те времена весь Париж жил на улице. Парижане обедали на столах, поставленных перед дверьми домов; женщины, сидя на церковных папертях, щипали корпию[67], распевая «Марсельезу»; парк Монсо и Люксембургский сад были превращены в учебные плацы; не было такого переулка, в котором бы не кипела работа оружейников, где не изготавливали бы ружья на глазах рукоплескавшей толпы. Из всех уст только и раздавались, что слова: «Еще немножечко потерпеть! Революция в полном разгаре». Все выглядели героями. Даже театры приняли облик афинских театров времен Пелопоннесской войны[68]. На стенах и заборах были расклеены афиши вроде следующих: «Осада Тионвилля». – «Мать семейства, спасенная из пламени». – «Клуб беззаботных». – «Папесса Иоанна». – «Солдаты-философы». – «Искусство любить в деревне». Немцы стояли у ворот Парижа. Ходили слухи, будто прусский король велел оставить для себя и своей свиты ложи в опере. Времена были опасные, но никто не боялся. Грозный «закон о подозрительных»[69], сочиненный Мерленом де Дуэ, грозил гильотиной каждой голове. Один прокурор, по имени Серан, на которого был подан донос, ждал, когда придут его арестовать, в халате и в туфлях и играл на флейте у окна. Все куда-то спешили. На всех шляпах были видны трехцветные кокарды. Женщины говорили: «А ведь красные шапочки нам идут». Весь Париж точно куда-то переезжал. Лавки торговцев старым хламом завалены были коронами, митрами, позолоченными скипетрами, гербами с лилиями, вывезенными из дворцов. Падение монархии было заметно на каждом шагу. На крюках у тряпичников висели рясы и стихари[70]. Люди, облеченные в стихари и епитрахили[71] и сидевшие на ослах, покрытых, вместо попон, церковными облачениями, останавливались возле кабаков и требовали, чтобы им налили водки в похищенные из соборов дароносицы. На улице Сен-Жак босоногие каменщики останавливали тележку торговца обувью и в складчину покупали пятнадцать пар башмаков, которые они посылали Конвенту «для наших солдат». Всюду виднелись бюсты Франклина[72], Руссо, Брута, Марата; над одним из бюстов Марата, на улице Клош-Перс, было прибито, в рамке из черного дерева, под стеклом, подробное мотивированное обвинение против Малуэ[73], с припискою на полях следующих двух строк: «Подробности эти сообщены мне любовницей Сильвэна Бальи, доброй патриоткой, весьма ко мне расположенной. Подписано: Марат». На площади Пале-Рояль надпись на фонтане «Quantos effundit inusus»[74] была закрыта двумя большими акварелями, из которых одна изображала Кайе де Жервиля[75], сообщающего собранию лозунг арльских шпионов, а другая Людовика XVI, как его везли обратно в Париж из Варенна в его королевской карете, с двумя гренадерами на запятках. Больших магазинов было мало; но зато на улицах часто попадались женщины с тележками, торгующие галантерейным товаром, освещенным сальными свечками, причем сало беззастенчиво капало на товар. На лотках торговали бывшие монахини в белокурых париках; иная работница, штопавшая в балагане чулки, была графиней; в качестве портнихи можно было встретить маркизу; маркиза де Буффлер жила на чердаке, из которого ей виден был бывший ее дворец. Мальчишки, разносчики газет, громко выкрикивали заглавия продаваемых ими изданий. Уличные певцы встречались чуть ли не на каждом шагу. Толпа освистывала Питу[76], роялистского певца, которого двадцать два раза брали под арест и который был предан суду за то, что хлопнул себя по ляжкам, произнеся «гражданин»; видя, что жизни его угрожает опасность, он воскликнул: «Да ведь в этом виновата не моя голова, а совсем другая часть тела». Это рассмешило судей и спасло ему жизнь. Этот Питу зло подсмеивался над существовавшей тогда модой употреблять латинские и греческие слова; в любимой его песенке говорилось о каком-то мыловаре «Cujus» и о жене его «Cujusdam». Тут же на улице танцевали карманьолу[77], но при этом избегали слов «кавалер» и «дама», используя вместо этого: «гражданин» и «гражданка». Плясали в разоренных монастырях, причем на алтари ставились светильники, на потолках, на прикрепленные крестообразно шесты, втыкались свечи, а под ногами пляшущих лежали гробницы усопших. Мужчины носили синие жилеты, называвшиеся «тиранскими». Улица Ришелье была переименована в улицу Закона; Сент-Антуанское предместье – в предместье Славы; на площади Бастилии была поставлена статуя Природы. В толпе произносились имена некоторых прохожих: Шаклэ, Дидье, Никола и Гарнье-Делонэ, карауливших дверь столяра Дюплэ[78]; Вуллана[79], не пропускавшего ни одной казни и ходившего за повозками с осужденными, – он называл это «ходить к красной обедне»; маркиза Монфлабера, ставшего членом революционного требунала и требовавшего, чтобы его называли «Десятое августа». Толпа смотрела, как проходили воспитанники Военной школы, переименованные декретом Конвента в «кандидаты школы Марса» и прозванные народом «пажами Робеспьера». Читались прокламации Фрерона[80], обвинявшего так называемых «подозрительных» в преступлении «торгашества». Щеголи, толпясь у дверей мэрий, насмехались над людьми, являвшимися туда для заключения гражданских браков, и гурьбой ходили за новобрачными, приговаривая: «муниципально бракосочетавшиеся». Перед зданием Инвалидов на головы статуй, изображавших королей и святых, надеты были фригийские колпаки[81]. На тротуарных тумбах играли в карты; но и карты не избежали реформ: вместо королей были гении, вместо дам – свободы, вместо валетов – равенства, вместо тузов – законы. Общественные сады возделывались под пашню, в Тюильрийском саду работал плуг. Во всем обществе, в особенности у побежденных классов, сказывалась какая-то скука жизни; кто-то писал Фукье-Тенвиллю[82]: «Будьте так любезны – избавьте меня от жизни. Вот мой адрес». Всюду масса газет. Ученики парикмахеров публично расчесывали женские парики, между тем как хозяин их вслух читал «Монитер»; другие, собравшись группами и сильно жестикулируя, рассуждали о только что прочитанном номере «Столкуемся» Дюбуа-Крансэ[83] или «Труб отца Бельроза». Иногда парикмахеры соединяли это ремесло с ремеслом колбасников, и можно было видеть окорока ветчины и колбасы висевшими рядом с куклой в парике из золотистых волос. Торговцы продавали на улицах «эмигрантскую водку»; у одного из них вывеска гласила, что здесь продается водка пятидесяти двух различных сортов; другие продавали часы в форме лиры и «дивана герцогинь»; на вывеске одного парикмахера можно было прочесть следующее: «Брею духовенство, причесываю дворянство, стригу третье сословие». Ходили гадать на картах к некоему Мартену, жившему в доме № 173 на улице Анжу, которая прежде называлась «Дофиновой». В хлебе, угле, мыле чувствовался недостаток; из провинции пригонялись целые стада дойных коров. Баранина продавалась на рынках по 15 франков за фунт. Согласно решению Коммуны, на каждого человека полагалось по одному фунту на 10 дней. Перед дверьми мясников вытягивался хвост; один из этих хвостов, как гласит предание, простирался от улицы Пти-Карро до середины улицы Монторгейль. В те времена образовывать очередь называлось «держать веревку», так как все стоявшие в хвосте держались за длинную веревку. В эти бедственные времена женщины выказывали кротость и бодрость духа и спокойно проводили ночи у дверей булочных в ожидании, пока их впустят. Революция оказывалась изобретательной на средства: ассигнации были в ее руках рычагом, такса – точкой опоры. Эмпиризм в данном случай спас Францию. Враг в Кобленце и враг в Лондоне – оба вели биржевую игру на ассигнации. По улицам расхаживали девушки, предлагая лавендуловое масло, подвязки и искусственные косы, а также меняя деньги; менялы, в грязных сапогах, с намасленными волосами, в меховых шапках с лисьими хвостами, стояли от улицы Дюперрон до улицы Вивьен; на улице Валуа стояли щеголи, в лакированных сапогах, с зубочистками во рту и с плюшевыми шляпами на голове; девушки обращались к ним на «ты». Толпа преследовала их, равно как и воров, которых роялисты в насмешку называли «деятельными гражданами». Число краж было, впрочем, незначительно: суровая нищета отличалась стоической честностью. Босоногие и голодные оборванцы проходили, серьезно опустив глаза, мимо окон ювелиров в галерее бывшего Пале-Рояля. При обыске, произведенном на квартире у Бомарше[84], в квартале Сент-Антуан, одну женщину застали срывавшей цветок в саду; толпа горожан осыпала ее пощечинами. Дрова стоили четыреста франков серебром сажень; на улицах можно было видеть людей, распиливавших на дрова свои кровати. Зимой фонтаны замерзли, и вода продавалась по франку ведро; все превратились в водовозов. За луидор давали 3900 франков ассигнациями; извозчикам платили по 600 франков в один конец. Если кто нанимал извозчика на целый день, то вечером не в редкость было услышать следующий диалог: «Сколько вам следует, извозчик?» – «Шесть тысяч франков». Одна торговка продавала зелени на 20 000 франков в день. Нищий говорил: «Подайте, Христа ради! Мне недостает 230 франков, чтобы заплатить за починку моих башмаков». У входов на мосты стояли громадные вырезанные из дерева и размалеванные Давидом[85] статуи, которые Мерсье[86] очень непочтительно называл «громадными деревянными болванами»: статуи эти должны были изображать побежденных Коалицию и Федерализм.