Мы часто бегали по гребню береговых увалов[5], спугивая их крикливые стайки и наблюдая, как они перелетают с одной отмели на другую, играя пестротой оперения в дружных разворотах. Особенно занимали нас своим необычным видом и громкими посвистами длинноногие, с острым клювом, загнутым кверху, шилоклювки. Белые, в черных пятнах, они нередко кружились совсем близко над нашими головами и даже пикировали на нас с резкими криками. Мы понимали, что где-то близко их гнезда, и даже из любопытства находили среди давних выбросов прибоя маленькие лунки с двумя парами желтоватых, с рябинкой, яиц, но никогда их не трогали.
Однажды мой друг Федюха разглядел в береговом откосе темное пятно какой-то норы и осторожно, чтобы не сорваться на грязь с немалого, в две избы высотой, обрыва, стал выдавливать в податливой почве ступеньки и спускаться к ней. Напрасно я пытался отговорить его от опасной затеи: нора была явно зверовая – вдруг волчье логово! Но Федюха продолжал приближаться к темнеющему отверстию.
Я затаил дыхание, наблюдая. И вот он рядом, наклонился… Вскрик – и мой друг кувырком полетел по крутому склону к черноте прибрежного обвода. Из-за берегового гребня мне не видно было, как он шмякнулся в вонючую жижу. Лишь краем зрения я заметил большую, чуть ли не с гуся, черно-белую птицу, вылетевшую следом за Федюхой из норы, и заторопился в низинку, по которой мы обычно спускались к воде.
С головы до ног в грязи, хромающий, полусогнутый, с мученическим выражением лица предстал передо мною друг. Оно и понятно: сковырнуться с такой высоты! Хорошо, что ничего не повредил, – грязь смягчила падение.
– Заглянул я в темень норы, – рассказывал Федюха, когда отмылся озерной водой и отмяк от боли – ссадин-то было предостаточно, – а там зверюга какой-то серо-белый колотится и шипит, как несколько змей. Дернулся я назад и полетел…
– Не зверюга это был, а утка-пеганка. Про них как-то сосед-охотник рассказывал. В старых норах лис и барсуков эти птицы гнездятся. Вот и пугнула она тебя, чтобы не лез куда не надо.
Вспомнив, каким жалким был Федюха, выбравшись из няши[6], я рассмеялся.
Вертишейка
Издали я заметил у толстого пня округлую шляпку гриба, похожую на подрумяненную булочку, и заторопился. Что-то мелькнуло передо мной, и на том высоком березовом пне, у которого приютился гриб, появилась пестренькая, чуть больше воробья, птичка. Она вытянула шею и, заметив меня, куда-то юркнула. И хотя пень был высоким, я, не раздумывая, вывалил на лесной подстил набранные грибы, опрокинул ведерко вверх дном и влез на него.
В середине неохватного пня чернело дупло. Значит, птичка нырнула туда. Я хотел сунуть в дупло руку, но оттуда послышались настораживающие звуки. Наклонившись, я увидел в темном нутре дупла змею с открытой пастью. Она зашипела, завертела головой с глазами навыкате и потянулась наружу. Я откачнулся. Легкая дрожь испуга ознобила меня. «Как же так? Птичка оказалась змеей? Может, змея съела птичку? Тогда зачем птичка полезла в дупло?» Мысли эти пролетели мгновенно, пока я отклонялся от дупла. Подумалось, что надо найти палку и убить змею. Тут снова что-то трепыхнулось перед самым моим лицом, и опять я увидел улетающую в чащу серенькую птичку. Что за чудо? Поборов страх, я наклонился и глубоко в дупле разглядел несколько белых кругленьких яиц…
– Да это вертишейка, – сказал мне дедушка, когда я вернулся домой в деревню с полным ведром грибов. – Она так фокусничает, если кто-то угрожает гнезду. Вытянет шею, головой завертит, клюв откроет и шипит. Змея змеей… Так и отпугивает некоторых хищников. Иначе птахе не уберечь яйца. Да и самой несдобровать…
Вспомнив, как и меня окатил испуг, я улыбнулся, погасив обиду на хитрую вертишейку.
Птичник
Домашние кошки по своим ловчим склонностям бывают разные: одни предпочитают охотиться на мышей, другие – на крыс и кротов, третьи – на птичек, четвертые вообще универсальны, а пятые – лентяи и блудни… И особенно это заметно в деревне.
Был у нас здоровенный кот по кличке Агап – голова с большой кулак, глаза хитрющие с зеленцой, одно ухо наполовину отморожено, хвост полуободран. Казалось бы, такому котищу самое дело давить крыс и хомяков, а он нет – к птичкам пристрастился. Да так, что каждый день притаскивал в дом то воробушка, то скворчика, то трясогузку или мухоловку. Дед вначале, отбирая придушенных пташек, увещевал Агапа на словах, после раза два отвесил подзатыльников – бесполезно: кот продолжал ловить птичек. И уследить за ним было нелегко. Лишь по перышкам, оставленным где-нибудь в углу, у порога, да по хитрой облизанной морде можно было догадаться об очередной крылатой жертве Агапа.
И дед придумал. Отняв как-то у кота воробушка, он слегка ощипал его еще теплую грудку, надрезал там кожу и заложил под нее немного горчицы. Замаскировав перьями тронутое место, дед отдал птичку Агапу. Тот и съел ее с жадностью в один прием. Что после этого было! Котище метался по дому с жуткими криками, переваляв все, что мог, а потом, как открыли двери, вынесся на улицу.
Дня три мы не видели Агапа и уже стали опасаться, что в общем-то неплохой наш кот вовсе потерялся. А он явился – крадучись, с оглядкой, притихший. И не стал Агап после этого ловить ни птичек, ни мышей, ни другую живность. Пришлось нам заводить еще одну кошку – мышатницу.
Глупыш
Утро было туманное, росное и холодное. Мы поеживались, сталкивая тяжелую деревянную лодку-плоскодонку на воду. И даже гребля не согрела.
Мы еще не доплыли до поставленных в озере сетей, когда увидели маленького птенца-пуховичка. Он громко тенькал, болтаясь у камышей на легких волнах. Был ли то птенец чайки или чомги, а возможно, лысухи – без специальных знаний не определить: в пуховом возрасте птенцы многих озерных птиц схожи и по величине, и по расцветке.
То ли потерялся писклёнок в зарослях камыша, то ли просто отстал от матери, или хищник какой переловил его семейство, но, заметив лодку, птенец-заблудыш устремился к ней с такой настойчивостью, что от его грудки потянулись валики слабеньких волн. Я попытался веслом оттеснить глупыша, боясь, что он, увязавшись за лодкой, и вовсе потеряется среди камышовых зарослей, а его еще может отыскать мать, если она не погибла.
Однако мои пугающие действия не остановили птенца. Он продолжал гнаться за лодкой и пищать.
– Замерз, поди, – предположил мой напарник по рыбалке, – на воде-то вон какой знобкий туман лежит. Возьми его отогреть…
Без боязни влез пуховичок на мою подставленную ладонь и тут же затих. Я почувствовал, как он дрожит всем маленьким тельцем, и сунул птенца за пазуху. Все время, пока мы выбирали из сетей рыбу, он, пригревшись, сидел там, не шевелясь. Теплый этот комочек я чувствовал животом и лишний раз старался его не тревожить.
Возвращаясь к берегу, мы высадили пуховичка на воду в том месте, где увидели в первый раз. Но он снова погнался за лодкой, громко попискивая. Пришлось налечь на весла вдвоем. Лодка быстро скрылась за камышовым мыском, но я еще некоторое время слышал отчаянное теньканье невесть как оказавшегося в одиночестве птенца. Брать его на берег – значит погубить, а так, возможно, он найдет своих сородичей или прибьется к какому-нибудь другому выводку и выживет.
Лиходейство
Шли мы глухим притаежным лесом к болоту за клюквой. За вершинами сосен румянилось небо: где-то всходило солнце. А внизу было сумеречно, прохладно, тихо… И вдруг послышался далекий протяжный крик, трудно передаваемый, жутковатый. Мы остановились и прислушались. Крик повторился: не то вой, не то плач. В тайге без ружья небезопасно, потому и у нас было одно ружье, у охотника, и мы из любопытства ли или из какого-то сострадания потянулись на эти загадочные звуки. Пока шли, озираясь, еще раза два холодил наши души этот зов. Так и крались мы по густому лесу гуськом: впереди – охотник с ружьем наготове, остальные – сзади. Когда тонкие вопли стали слышнее, охотник поднял руку и проговорил тихо: