И он принялся барабанить на рояле первые такты си-бемольного марша из бетховенской «Симфонии с хорами».
— Знаете что, — вдруг прервал он себя, — будь я французским композитором — Шарпантье или Брюно (черт бы его побрал!), я бы соединил вас всех в хоровой симфонии: «К оружию, граждане!»{58} Интернационал. Да здравствует Генрих Четвертый{59}! Боже, защити Францию! Словом, все травы Ивановой ночи… (вот послушайте, что-нибудь в этом роде…) Я состряпал бы такую похлебку, что у вас глаза на лоб полезли бы, такое бы придумал… Во всяком случае, не хуже того, чем вас пичкают ваши композиторы! Согрел бы вам кишки как следует, и, ручаюсь, вы бы у меня зашагали!
И он звонко расхохотался.
Майор тоже засмеялся.
— Вы славный малый, господин Крафт, жалко, что вы не из наших.
— Наоборот, я ваш! Везде та же борьба. Сомкнем ряды!
Майор соглашался. Но все оставалось по-прежнему. Тогда Кристоф упрямо переводил разговор на Вейля и Эльсберже. А офицер, не менее упрямый, повторял все те же возражения против евреев и дрейфусаров.
Кристоф огорчался. Оливье сказал ему:
— Не расстраивайся. Один человек не может сразу изменить дух целого общества. Это было бы слишком уж хорошо! Но ты и так много делаешь, сам того не подозревая.
— Что же я делаю? — спросил Кристоф.
— Ты — Кристоф.
— А какая польза от этого другим?
— Очень большая. Будь таким, какой ты есть, милый Кристоф. А о нас не беспокойся.
Но Кристоф не успокоился. Он продолжал спорить с майором Шабраном и иногда доходил до резкостей. Селину это забавляло. Она присутствовала при их разговорах, безмолвно склоняясь над шитьем. Молодая девушка не вмешивалась в споры, но она как будто стала веселей: глаза ее блестели ярче, точно стены вокруг нее раздвинулись и ей легче было дышать. Она принялась за чтение, стала чаще выходить, круг ее интересов расширился. И однажды, когда отец ее раскипятился по поводу Эльсберже, он увидел на ее лице улыбку; он спросил, что она думает на этот счет. Девушка спокойно ответила:
— Я думаю, что господин Крафт прав.
Шабран, пораженный, сказал:
— Ну, знаешь… В конце концов, прав он или не прав, нам и так хорошо. И совершенно незачем знакомиться с этими людьми. Верно, девочка?
— Нет, папа, нужно, — ответила она, — это доставило бы мне удовольствие.
Офицер умолк, сделав вид, что не слышит. Кристоф влиял на него гораздо сильнее, чем майор желал показать. Узость и нетерпимость суждений не мешали ему быть прямым и великодушным. Он любил Кристофа, любил его искренность и душевное здоровье и часто жалел, что Кристоф немец. И хотя он раздражался в спорах с ним, но сам искал этих споров, и доводы Кристофа оказывали на него свое действие. Конечно, он ни за что бы в этом не сознался. Однажды Кристоф застал майора углубленным в чтение какой-то книги, которую тот не пожелал ему показать. Когда Селина, провожая Кристофа, осталась с ним наедине, она промолвила:
— Вы знаете, что он читал? Книгу господина Вейля.
Кристоф обрадовался:
— И как он ее находит?
— Он говорит: «Вот скотина…» Но не может оторваться.
Увидевшись снова с майором, Кристоф ни словом не обмолвился относительно книги. Тот сам спросил музыканта:
— Почему это вы больше не пристаете ко мне с вашим иудеем?
— Оттого, что не стоит, — отозвался Кристоф.
— Почему не стоит? — взъерошился офицер.
Кристоф не ответил и ушел, посмеиваясь.
Оливье оказался прав. Не словами человек влияет на других, а всем своим существом. Есть люди, которые излучают вокруг себя какое-то умиротворение — так действуют их жесты, взгляды, безмолвное прикосновение их ясной и безмятежной души. Кристоф излучал жизнь. Она проникала в других тихо-тихо, как теплое дуновение весны проникает сквозь древние стены и запертые окна застывшего за зиму дома, она воскрешала сердца, уже, казалось, иссохшие и мертвые, — так долго их подтачивали страдания, слабость, одиночество. Велика ты, власть души над душой! И об этом не подозревает ни тот, кто воздействует, ни тот, кто поддается воздействию. А между тем жизнь вселенной связана с приливами и отливами, которыми управляет таинственная сила притяжения.
Двумя этажами ниже Кристофа и Оливье жила, как уже упоминалось, тридцатипятилетняя женщина, г-жа Жермен, овдовевшая два года назад и потерявшая в прошлом году свою восьмилетнюю дочку. Она жила со свекровью. У них никто не бывал. Из всех жильцов дома г-жа Жермен меньше всего сталкивалась с Кристофом; они изредка встречались, но ни разу не заговорили друг с другом.
Вдова была высокая худощавая женщина, стройная, с красивыми черными, но тусклыми и невыразительными глазами, в которых иногда вспыхивал мрачный и суровый огонь, подчеркивавший восковую желтизну лица, впалые щеки, судорожно сжатый рот. Старая г-жа Жермен была очень набожна и проводила в церкви целые дни. Молодая женщина ревниво замыкалась в своем трауре. Она решительно ничем не интересовалась; окружала себя реликвиями и фотографиями своей девочки и так часто смотрела на них, что перестала ее видеть: мертвые изображения убивают живой образ. И вот она уже не видела дочки, но упорствовала. Г-жа Жермен хотела во что бы то ни стало думать только о ион. И в конце концов, как бы довершая дело смерти, теряла способность думать вообще. Тогда молодая женщина каменела без слез, чувствуя, как жизнь уходит из нее, как леденеет душа. Религия не приносила ей утешения. Она выполняла обряды, но без любви, а следовательно, и без живой веры. Она давала деньги на заупокойные службы, но не участвовала в делах благотворительности; вся религия сводилась для нее к одной-единственной мысли: свидеться с дочерью. А до остального — что ей за дело? Бог? Какое отношение она имеет к богу? Только бы свидеться! Но она далеко не была уверена в этом свидании. Она хотела верить — хотела упорно, исступленно и все-таки сомневалась. Она не выносила вида других детей и думала:
«Почему вот эти не умерли?»
В том же квартале жила девочка, и ростом и походкой напоминавшая ей дочь. Когда г-жа Жермен видела ее спину и две косички, она, задрожав, спешила за нею следом; а когда девочка оборачивалась и мать видела, что это не она, ей хотелось задушить ребенка. Она постоянно жаловалась на детей Эльсберже, очень тихих и сдержанных, ибо они были воспитаны в строгости, и утверждала, будто они шумят у нее над головой; и как только бедные дети начинали топотать у себя в комнате, она посылала наверх прислугу и требовала тишины. Кристоф, возвращаясь однажды с девочками, был поражен суровым взглядом, который она бросила на них.
Как-то летним вечером, когда эта живая покойница, завороженная пустотой небытия, сидела в темноте у окна своей комнаты, она услышала игру Кристофа. Он имел обыкновение в этот час грезить за роялем. Музыка раздражала ее, нарушая спокойствие оцепенения, в которое она была погружена. С гневом захлопнула она окно. Но звуки преследовали ее и в самом дальнем углу комнаты. Г-жа Жермен возненавидела музыку. Ей хотелось запретить Кристофу играть, но по какому праву? И вот каждый вечер в определенный час она стала ждать с нетерпеливым раздражением, чтобы раздались звуки рояля, и если Кристоф запаздывал, раздражение ее росло. Против воли она слушала музыку до конца; а когда звуки смолкали, оказывалось, что привычная апатия куда-то исчезла. Как-то вечером, когда г-жа Жермен сидела, забившись в угол неосвещенной комнаты, и слушала доносившуюся сквозь закрытые ставни далекую музыку, она вдруг задрожала, и в ней вновь забил источник слез. Она открыла окно; и с тех пор слушала, плача, игру Кристофа. Музыка, подобно дождю, капля за каплей просачивалась в ее иссохшее сердце и оживляла его. Она снова видела небо, звезды, летнюю ночь; и перед ней снова начинал брезжить, как едва уловимый рассвет, какой-то интерес к жизни, какое-то смутное и непривычное сочувствие к людям. А ночью, впервые после многих месяцев, образ ее девочки снова предстал ей во сне. Ибо самый верный путь, приближающий нас к дорогим умершим, — это не смерть, а жизнь. Они живут нашей жизнью и с нашей смертью умирают.