Многоопытный литератор, Лейкин неизменно ошибался в своих оценках, когда ему приходилось читать не сценки, не юморески, а серьезную прозу Чехова. «Степь», например, не смог дочитать до конца: «Повесить мало тех людей, которые советовали Вам писать длинные вещи. Впрочем, страниц двадцать пять до конца я еще не дочитал. Мое мнение такое: в мелких вещах, где Вы являетесь юмористом, Вы больший мастер».
Так без всякого страха и сомнений и написано: «страниц двадцать пять до конца (то есть больше четверти текста!) я еще не дочитал…»
Собственно, рассказы такого сравнительно большого объема, как «Унтер Пришибеев», Лейкину были не столь уж и нужны: «ведь одними рассказами нельзя наполнить номер». Журнал испытывал постоянную нужду в «мелочишках»; нужны были смешные подписи к рисункам, анекдоты в 10–15 строк, темы для карикатур и т. д. О них Лейкин в 1884–1886 годах напоминал Чехову чуть ли не в каждом письме, но как раз эта работа, не требовавшая, казалось бы, особого труда, была для Чехова непосильна и неприятна. «Вы сами знаете, что легче найти 10 тем для рассказов, чем одну порядочную подпись, — писал он Лейкину 4 ноября 1884 года. — И неужели Вы думаете, что я не прислал бы их Вам, если бы они у меня были? Точно я их продаю в другой журнал!.. Сделал даже по Москве клич, что плачу по полтиннику за каждую сносную тему».
Рассказы Чехова, выглядевшие настоящими драгоценностями среди рядового товара «Осколков», почти не вызывали редакторских замечаний и принимались, за редкими исключениями, без поправок (Лейкину случалось вычеркивать и дописывать отдельные строки, но делал он это в предвидении цензурных вмешательств, спасая для журнала чеховский текст). Но зато репортерская, журнальная работа Чехова — его фельетоны, «осколочные» подписи к рисункам, мелочишки — вызывали упреки и нарекания. Тут Чехов, человек слова, то и дело опаздывал, не успевал к сроку, делал не то, что хотел бы делать он сам и чего требовал от него Лейкин, и сколько ни перевоспитывал его хозяин «Осколков», ничего не помогало: Чехов, на счастье, остался самим собой.
Здесь, очевидно, и проходит рубеж, отделивший Чехова от Лейкина, да и от малой прессы вообще. Он был человеком другой судьбы; в «Осколках» он — Гулливер среди лилипутов: здесь нуждались в ничтожной доле тех сил, которыми он располагал, и эта доля расходовалась на мелочи.
19 февраля 1884 года Лейкин послал Чехову письмо, где, кажется, все получило верное объяснение, все было расставлено по местам: «Вы упрекаете меня, что я придаю фельетонный характер «Осколкам». Удивляюсь такому упреку! Если бы я мог, я сделал бы «Осколки» от строчки до строчки фельетоном, но людей нет. Вы забываете, что «Осколки» — журнал, журнал еженедельный, а не сборник. Журнал должен откликаться на все злобы дня, как крупные, так и мелкие. Это-то ведь и есть задача журнала… Нет, посмотрю я на Вас, Вы не журналист». Здесь все верно: и то, что Чехов не журналист, и то, что «Осколки» не сборник. Но вот эти слова — «людей нет» — эти слова написаны Чехову и о Чехове!
Чехову случалось подтрунивать над Лейкиным (он, конечно, не без умысла сообщал о своей непобедимой лени, всякий раз пугая редактора «Осколков» и вызывая в ответ потоки упреков и нравоучений), но в целом его письма — начиная от самых ранних — отмечены той душевной откровенностью и независимостью суждений, которые проявлялись в его переписке и были столь привлекательны в его характере. Таким, в частности, было письмо от 22 января 1884 года: «Читаю прилежно «Осколки»… Журнал хороший, лучше всех юмористических журналов по крайней мере… Но не кажется ли Вам, что «Осколки» несколько сухи? Сушит их, по моему мнению, многое множество фельетонов…» Так начало проявляться противоречие, к которому Чехов и Лейкин не раз возвращались, постепенно выясняя для себя, насколько различны их литературные судьбы и пути: писатель, склонный к обобщениям, к лирике и поэтической созерцательности — таким Чехов казался своему первому редактору, и таким он в определенном смысле действительно был, и литературный предприниматель, убежденный, что в журналистике доходны только фельетоны на злобу дня.
То немногое, что удается теперь связать с «осколочной» беллетристикой, в собрании сочинений Чехова как бы само собой обособляется в разделах «подписей к рисункам» и фельетонов, среди которых многие, на взгляд Лейкина, были все же слишком литературными: им пе хватало злободневности, «осколочной «соли».
Многолетняя работа в малой прессе — без имени, в маске Антоши Чехонте, Человека без селезенки — привела к тому, что Чехова не знали в литературной среде. Первый серьезный критик, оценивший Чехова и заговоривший о нем с уважением, был Л. Е. Оболенский. В декабре 1886 года он писал: «…он народился, так сказать, в ослиных яслях, или, говоря менее высоким слогом, в юмористических журналах, среди того навоза, которым покрывают свои страницы эти несчастные листки, в виде карикатур на обманутых мужей, на зловредных тещ и в виде рисунков с обнаженными бабами. Среди такого общества трудно было заметить г. Чехова».
Оболенский познакомился с Чеховым по «Пестрым рассказам» (книга появилась в издании «Осколков» в 1886 году и затем еще 13 раз выходила в книгоиздательстве Суворина). В действительности «заметить» ранние чеховские вещи на страницах старых юмористических журналов очень легко, здесь они прямо-таки бросаются в глаза. Старый критик нашел точную метафору — чеховский текст светится, сверкает на этих «несчастных листках», в «ослиных яслях» малой прессы. Другое дело, что серьезные литераторы и критики брезгливо относились к этим листкам и без особой необходимости сюда не заглядывали. Бунин писал о Чехове: «Люди «идейные» интересовались им, в общем, мало: признавали его талантливость, но серьезно на него не смотрели, — помню, как некоторые из них искренне хохотали надо мной, юнцом, когда я осмеливался сравнивать его с Гаршиным, Короленко, а были и такие, которые говорили, что и читать никогда не станут человека, начавшего писать под именем Чехонте: «Нельзя представить себе, — говорили они, — чтобы Толстой или Тургенев решились заменить свое имя такой пошлой кличкой».
Казалось чудом — и чудом же впоследствии объяснялось — рождение большого писателя на задворках российской журналистики, в малой прессе, где не было пи традиций, ни школы, ни, следовательно, пути в классическую литературу, в этот исторический ряд имен: Пушкин — Гоголь — Лермонтов — Тургенев — Достоевский — Толстой. Чехов завершил этот ряд. Но если в словах Л. Е. Оболенского был все же своеобразный библейский масштаб, представление о загадке и таинстве совершающегося чуда, то впоследствии раннее творчество Чехова перечеркивалось целиком, как будто трудный опыт «осколочных» лет ничего не дал ему и ничего в его литературной судьбе не значил.
«Нет ничего более фальшивого в этом подходе к художнику, у которого хотят отнять юность, для того, чтобы почтительно изучить его зрелость».
Так и остается до сих пор без ответа вопрос о том, как мог сформироваться в «осколочной» среде великий писатель, которому нужны для творчества прежде всего прошлое и будущее; как вырос Чехов, о котором старый русский критик писал, что ему «нет равного в действующей русской беллетристике: талант, в три-четыре года выбившийся из трущоб наших юмористических журналов на первый план, но обращавший на себя внимание еще в этих трущобах».
Сам Чехов как раз очень больно чувствовал безродность малой прессы, недолговечность, мимолетность «осколочного» творчества.
«Я лично числюсь в штате прозаиков пять-шесть лет, не больше, а между тем три четверти из вас — мои младшие коллеги, и все вы величаете меня старым сотрудником. Хорош старик, у которого нет еще порядочных усов и из которого бьет таким ключом самая настоящая молодость! Журналы недолговечны, пишущие же еще недолговечнее… Прожил «Будильник» только двадцать лет, а попал уже в старики и пережил чуть ли не двадцать поколений сотрудников… Не стану я объяснять этой недолговечности, но ею… объясняю… отсутствие сформировавшихся и определившихся талантов… отсутствие школ и руководящих традиций» («Тост прозаиков»).