Рассказывали, что он был ранен в боях на юге, лечился в Одессе и оттуда приехал в родные места долечиваться.
На перроне выстроилось все станционное начальство, красные командиры. Гармонист играл революционные марши. Среди людей шныряли бездомные станционные собаки. От весны, солнца, скопления народа, музыки собаки были встревожены, возбуждены. Они бестолково метались по перрону и лаяли просто так.
Мария увидела, как из вагона вышел еще молодой мужчина высокого роста, в шинели и фуражке. На нем были сапоги выше колен со шпорами, длинная сабля едва не волочилась по земле. Его повели прямо к ней в буфет.
Мария быстро сорвала с головы платок, кинула жакетку на плечи, перебросила косу на грудь и вышла на крыльцо.
— Маруся, — сказал ей начальник станции. — Товарищ Григорий Иванович Котовский обожает жареные брынзовики. Можешь быстро учинить такие для нашего геройского комбрига?
Котовский подошел поближе, протянул руку, поздоровался. Глаза у него были светлые, веселые.
— Тебе, дивчина, сколько лет?
Маруся покраснела, куда только исчезла ее всегдашняя бойкость. Ответила тихо:
— Восемнадцать.
— Не обижают тебя?
Начальник станции засмеялся.
— Она сама кого хочешь обидит.
До конца лета 1923 года Котовский еще дважды ненадолго приезжал в родные места. И оба раза заходил в буфет. Заранее предупрежденная Мария готовила его любимые жареные брынзовики и запасалась молдавским вином. Котовский здоровался, крепко пожимал руку, спрашивал:
— Как живешь, Марусыно-сердце?
И у Марии от его доброй улыбки, оттого, что он помнил ее, не забывал — всегда странно пощипывало в носу. Мария знала, что этот человек до отчаянности храбр и при одном упоминании «Котовский» бандиты вскакивают на лошадей и бегут без оглядки. Она не представляла себе, как будучи таким знаменитым, можно оставаться простым и веселым, словно обыкновенный мужик.
В последний свой приезд, поев и похвалив брынзовики, Котовский неожиданно потрепал ее за косу, сказал:
— Шустрая и бойкая ты, я гляжу. Нравятся мне такие. Кончай, Марусыно-сердце, шинкарские дела. Не то пропадешь здесь.
Мария и сама уже думала об этом. И когда закончилось лето и начались дожди, она продала буфет, собрала пожитки и снова поехала в Киев.
Всю ночь лил проливной дождь, и на киевском перроне стояли темные пенистые лужи. Окна на вокзале были потные, с них капало. Над городом стоял густой туман. Дома и деревья в нем казались странно большими.
Мария подошла к извозчику, с трудом волоча деревянный чемодан и большую плетеную корзину, перевязанную толстой веревкой. Извозчик дремал. От попоны, которой была покрыта его худая старая кляча, шел пар. Долго до хрипа торговалась с ним. Привыкший ко всему извозчик, наконец, не выдержал, крякнул, сказал изумленно:
— Молодая, а стерва, что надо. Садись, поехали.
Дверь в квартиру Апполонской ей открыла девочка, тоненькая, голубоглазая.
— Я до Клавдии Алексеевны, — сказала Мария.
На ее голос из кухни вышла нечесаная женщина.
— Нет больше Клавдии Алексеевны, — сообщила она. — Полгода, как похоронили на Байковом кладбище. Сейчас мы живем в ее комнате.
— Не успела, значит, — тихо сказала Мария и заплакала. Ей было искренне жаль Апполонскую. Когда ехала в поезде, представляла, как войдет к ней в комнату, расцелуется, потом выложит на стол привезенные продукты, скажет: «Кушайте себе на здоровье, поправляйтесь». А завтра выкупит в ломбарде золотые часики с бриллиантами и вернет ей. И когда думала так, на душе становилось легко, приятно. Кроме Клавдии Алексеевны и Фени, не было у нее никого знакомых. Давно усвоила истину, что каждый живет только для себя. А раз так, то и греха на душу не берешь, когда другого обманываешь. Не ты обманешь, так тебя. Жизнь, видать, так устроена. Только Апполонская другая была, странная. Ей бы она ничего не пожалела. Все б до крошки продукты отдала. И все ж помимо воли подумала: «Теперь долг отдавать не нужно. Часы выкуплю и себе оставлю».
Женщина спросила:
— А вы кто ей будете? Знакомая или родственница?
— От племянницы привет привезла, — соврала Мария. — Не думала, что не застану.
— Так вы входите, — пригласила женщина. — Вещи пока у нас можете оставить. А если негде, то и ночуйте, пожалуйста. У нас с Наталкой места много.
Мария выложила на стол хлеб, сало, колбасу. Втроем они пили чай из закоптевшего старого чайника, беседовали. Женщина с Наталкой ели мало, деликатно, но по всему было видно, что бедствуют, голодают.
— Я советую вам, Мария, первым делом пойти в коммунхоз, — сказала Наталкина мать. — По-моему, именно они ведают бытовыми мастерскими города.
— Садись, выкладывай с чем пришла, — так энергично встретил Марию на следующее утро председатель коммунхоза Белецкий. Он был молод, усат, на голове его буйно кудрявилась светлая шевелюра. А синие галифе на кривых ногах, заметная хромота да висевшая на гвозде командирская фуражка выдавали в нем демобилизованного кавалериста — фронтовика. О прошлом председателя говорили и развешанные вдоль стен плакаты на желтой бумаге с изображением лошадей.
За соседним столом красивая, но очень рыжая девчонка лениво стучала одним пальцем по клавишам старой пишущей машинки. Она то и дело поглядывала в полуподвальное окно, откуда были видны лишь ноги прохожих. На лице ее было написано страдание.
Несколько мгновений председатель незаметно наблюдал за ней, заговорщически подмигнул Марии, указывая на девушку: мол, видишь, какие у меня работнички, потом сказал, усмехнувшись:
— Иди, Туся, прогуляйся. Протрусись рысцой. Не то уснешь. — И, снова повернувшись к Марии, переспросил: — Значит, хочешь открыть собственную мастерскую? А на биржу труда ходила? Там у них, бывает, требуются люди на швейную фабрику.
— Я хочу свою мастерскую открыть, — повторила Маруся.
— Верно, забыл. Нэпманшей мечтаешь стать? Так, так… — председатель свернул махорочную цигарку, щелкнул самодельной зажигалкой, отчего в комнате сильно запахло керосином, вздохнул: — Помещений нет. Общежития тоже не имеется. Машинку швейную, говоришь, сама достанешь? И в союз вступишь? — Он помолчал, задержался взглядом на толстой Марусиной косе, глубоко затянулся, закашлялся: — Тогда поезжай на Большую Подвальную. Есть там закуток один. Все равно стоит без дела. Там и жить сможешь. А насчет заказчиков и всего прочего — сама соображай. Я к тебе через пару месяцев пожалую, в союз оформлю, членские взносы получу. Лады?
— Лады, — улыбнулась Маруся. Председатель ей понравился. Сразу видно, человек простой, добрый. И девчонке той рыжей, наверное, хорошо с ним работать.
В крохотной каморке на Большой Подвальной до революции помещалась лавка, где торговали квасом. Еще и сейчас в ней едва уловимо пахло кислым хлебом, пряностями. Комната была так завалена хламом, что Мария едва протиснулась внутрь. По черным облезшим стенам ползали тучи рыжих тараканов. Единственное окно было забито ржавым железом. Доски с пола сорваны и под ногами виднелась бурая, перемешанная с мусором земля.
Три дня Мария мыла и скоблила эту каморку. Наняла стекольщика, вставила стекла. Побелила стены, настелила пол. Купила большой замок на дверь. И в воскресенье, спрятав все свои сбережения в мешочек на груди, отправилась на толкучку покупать швейную машинку.
Накануне ночью, хоть и устала так, что дрожали руки и ноги, долго не могла уснуть. Привыкла спать у себя в буфете за занавеской, положив рядом топор, прислушиваясь к шумам за тонкими стенами — паровозным гудкам, разговорам, стуку поздних посетителей, жаждущих самогона. А тут даже странно — большой город, а тихо, как в лесу. От печки веяло теплом. Приятно пахло от стен известкой, да потрескивали, подсыхая, доски на полу. Лежала с открытыми глазами и думала: «Неужели господь бог услышал мои молитвы и завтра стану хозяйкой собственной мастерской? Не верится даже, не может быть». Впервые за долгие годы сначала едва слышно, а потом все громче начала смеяться. Она буквально задыхалась от смеха, лежа на полу одна в пустой, жарко натопленной комнате. Только после того, как стала на колени и прочитала все молитвы, что знала — и «Отче наш», и «Богородицу», и «Ирмос», что всегда у них пели под рождество, — смогла уснуть.