Каждый день поутру, в двадцать минут седьмого, Бесаме поднимался на колокольню, широко расставив крепкие ноги, выхватывала из-за пояса заткнутый там наподобие обоюдоострого меча тромбон и подносил его к округленным губам — к губам, знавшим больших и маленьких женщин. И тоненько нависший над городом по-утреннему свежий воздух резко и грозно, точно снаряд, раскалывала мощная трезвучная мажорная октава: рээ! фа диез! ляааа!! рэээ!!! — так что ровно в двадцать минут седьмого по мадридскому времени[57] алькарасцы под этот звук пробуждались, и не удивляйтесь особенно столь строгой точности, ибо именно в этот час появился на свет главноначальствующий провинции Мурсия великий герцог величайший Лопес де Моралес.
И за это прикиньте еще тысячу песо. А неявка на соревнования ему, конечно же, не засчитывалась — уважительная причина. Вот так-то, именно так.
Теперь он действительно ни в чем не знал недостатка — он был Ватерполистом! Был! И еще, с вашего позволения, был он и музыкантом, а это тоже прибавляло ему веса в глазах людей — и атлет, и еще при этом музыкант. Ох, как здорово, как умопомрачительно приятно было прогуливаться по улице, вызывая одним своим появлением лихорадочное перешептывание, которое он на лету хватал настороженными ушами: это Бсм, втпст Бсм... — все это радовало слух, радовало глаз, однако Бесаме делал вид, что ничего не замечает. И как ярко светило солнце, как оно играло на его украшенной позументом одежде, насквозь пропитавшейся духами... Да, по поверженному к стопам городу Алькарасу между рядовыми пешеходами шагал великий Бесаме — ватерполист и извергатель звуков одновременно, дааа...
Но чего только в жизни не бывает! В Эсхиле ему встретился капрал, но какой! — вы даже не поверите: он тоже, оказывается, был какое-то время музыкантом, вот они и разговорились на одном из собеседований на лоне природы, которые непременно устраивались в целях укрепления взаимосвязей, и сразу нашли общий язык:
— Вы на чем играли, синьор? — так спросил капрал э-цев.
— Я и теперь играю, только на тромбоне. А вы, синьор? — так спросил великий Бесаме.
— Я дул в валторну, дон Бесаме.
— Хороший инструмент валторна, дон.
Сильно подмораживало, но это только для всех других, а вот эти сидели на лужке голыми по пояс и исподтишка приглядывались к мускулатуре друг друга, а так, для отвода глаз, сдували пух с поздних одуванчиков.
— Можно вас спросить об одной вещи, синьор?
— Сделайте одолжение, синьор.
— На чем вы в свое время споткнулись, дон?
— Я в свое время не смог сдать гишторию, дон.
— Гишторию? — поразился капрал э-цев. — Да ведь это очень просто: история писана черным по белому, дон!
— А вы, синьор, — пришел в раздражение великий Бесаме, — а вы что не смогли сдать, дон?
— Я срезался по гармонии.
Говори с таким!
— Но гармония, уважаемый, должна быть у настоящего музыканта в крови, почтенный.
Капрал э-цев набычился:
— Значит, по вашему мнению, я не настоящий музыкант?
— Нет! — со всей откровенностью прямо в лицо ему выпалил Бесаме.
— Как это — нет?
— Но вы ведь сами изволили это сказать.
— Нет, такого с моих уст не слетало, — взбеленился капрал э-цев, у которого были такие толстенные губы, что он ими едва шевелил.
— Как так не слетало, сударь! — взвинтился Бесаме. — Веды ты же сам сказал, что срезался по гармонии.
— И что же ты хочешь этим сказать, малый?
— То, милейший мой, что настоящие музыканты по гармонии не режутся, только одно это, мой хороший.
— Мы это уточним под водой, — буркнул капрал э-цев. А был он здоровяк из здоровяков.
— Да, действительно уточним, осёоол! — высокомерно отпарировал Бесаме. Кто же мог удивить его силой, когда он сам был победителем сильнейших? Однако он все-таки хорошо напоролся, и когда по возвращении в Алькарас его спросили: «Что с твоим глазом, Бесаме?», он только и ответил: «Э-е, пустяки, тебе надо было на него посмотреть. Ну а ты как живешь, как себя чувствуешь, а?»
Прогуливаясь за городом, Бесаме повстречался с девушкой Рамоной Рощи.
— Сколько времени я тебя не видел, деваха, — беззастенчиво разглядывал ее Бесаме. — А ты изменилась, знаешь.
— Два года.
— Изменилась к лучшему, определенно к лучшему, — пялил глаза Бесаме. — И под платьем что-то чувствуется. Да так оно и должно быть... а не пора ли?.. Сколько тебе лет?
— Семнадцать.
— Очень хорошо, — заметил Бесаме. — Может быть, вышла замуж, а?
— Нет.
— И тебе не страшно здесь одной? Ты такая хорошая, свеженькая.
Девятнадцатилетний остолоп и семнадцатилетняя девчушка.
— До свидания, я пойду...
— Куда пойдешь, что ты говоришь? — и Бесаме придержал ее за руку только одним пальцем, но каким пальцем... — Пошли, пошли в лес, девуля!
— А что нам там делать, в лесу...
— В лесу я должен тебя научить чему-то очень хорошему, девонька, пошли, пошли, ведь ты же умница, не так ли? Ты ведь не станешь упрямиться.
— Отпусти руку!
— Пошли, плутовка, не то я сейчас перехвачу тебя вокруг талии, а это будет плохо, — говорил Бесаме, поначалу лишь слегка подталкивая ее к ближнему леску, — полежим мягонько, ведь трава-то недаром растет.
— Ой, рука!
Девятнадцатилетний остолоп и семнадцатилетняя девчушка.
— Иди-ка лучше своей волей, я тебе советую, горлинка, а то сам потащу под мышкой. Ты же пока не знаешь, чему я хочу тебя научить, поверь, тебе понравится.
— Животное, зверь! Ой, помо...
— Ну, ну, помалкивай, — строго приструнил ее Бесаме, прикрыв ей рот каменной ладонью. — Все вы так сперва ломаетесь. Хотя покобенься, ладно уж, тебе это зачтется за честность. — Он легко шагал к лесу с барахтающейся ношей под мышкой. — А ты не спрашиваешь, каково мне — я уже второй день без бабы. Ты не хочешь, зато я хочу, а почему должно быть по-твоему, а не по-моему? Ты что, сильнее меня? — Лес уже был недалеко. — Если даже ты честная девушка, все равно. Все вы, женщины, одинаковы, всех вас надо вот так хватать...
— Не оборачивайся!
О-оо, что это был за голос! Бесаме остановился.
— Стой так.
Голос был тихий и спокойный-преспокойный, но Бесаме дрожал как осиновый лист. Рамона уже стремглав бежала домой, а он все еще продолжал стоять в оцепенении.
— Слушай меня.
На его плечо легла всей своей тяжестью большая, массивная рука музыканта, Великого Христобальда де Рохаса. И, словно при появлении льва, сразу неизвестно куда подевались все крысы и кошки, собаки и зайцы, населявшие конечности Бесаме.
О-оо, что это был за голос, какое напевное, бархатное канто!
У меня ходила в стаде
одна овечка,
что от ласки превратилась
в дикого зверя.
— Ты помнишь, Бесаме?
— Да.
— И всегда помнил?
— Да.
— Лжешь!
Останься в нем хоть парочка зайчат, ох как бы он припустил наутек...
— Ты же был человеком, что же превратило тебя в зверя?
Мальчик стоял весь съежившись.
— Чего ты важничаешь, чем ты кичишься, что у тебя есть...
И тут вдруг Бесаме почувствовал, как, затаившийся до сих пор где-то в глубинах его существа, беспокойно шевельнулся крохотный мышонок, и одновременно кто-то принялся грызть в его полных песо карманах, и эти мышиные огрызки впивались в тело, будя силы, придавая духу. Он порывисто вскинул голову и сказал:
— Я богат, как Альба.
На его темя опустилась рука:
— Ты нищ, как Иисус.
Он весь сник, обвис, словно тряпка, и страшно, смертельно побледнел...
— И твой Альба был нищим, не так ли?
Согласился:
— Да.
— Иди, шагай.
И он пошел, ощущая на голове и на плече мучительную тяжесть лежавших на них рук, будто он, мальчик, превратившись в поводыря, указывал дорогу слепцу, сам не зная куда. Наступал вечер.