5
У меня, что называется, ноги не шли, но куда денешься — дело есть дело. И я хочешь не хочешь поплелся к Человеку, который страсть как любил литературу.
Затянутая ледком улица вела под уклон, хорошо хоть посыпали опилками — не так скользила нога. И все-таки я спускался медленно, с опаской, нет-нет невольно возвращаясь к мысли: «Куда меня несет! И черта ли я там потерял!» Сказать, что я был в гнусном настроении, было бы слишком мало — я был в отчаянии... Оскользнувшись, растянулась на льду какая-то женщина, это меня немного распотешило — я даже, кажется, улыбнулся. Но стоило мне подойти к знакомому ателье, как меня вновь охватило смятение — вплоть до нервной зевоты. В помещении горел свет, и я, собравшись с духом, решительно толкнулся в дверь — внутри никого не было. Пораженный этим непредвиденным обстоятельством, я пень пнем застыл у порога, пока до меня не донесся приглушенный голос: «Сейчас выйду, я печатаю снимки». Навострив уши, я понял, что голос доносится из-за узенькой двери, которую я только теперь едва приметил. Уселся в кресло, жду; неприятно поджидать человека, на которого тебе и взглянуть тошно. Обвожу взглядом стены, глаза со всех портретов в основном уставлены на меня; правда, кое-кто отворотил физиономию или склонился грациозно головой к плечу; более всего мне претит настойчивый взгляд какого-то мальчишки-очкарика, и я начинаю смотреть на какую-то оголенногрудую чаровницу; она, притворщица, безучастно косит в сторону. Вот-вот, будь он неладен, появится респондент. Я волнуюсь, невероятно волнуюсь, на меня давит свинцовая тяжесть, ох, как тягостно, тяжело! Женщина теперь смотрит в мою сторону, но мне уже ни до чего; я весь набряк, отяжелел... тяжелею, лею... Оставьте меня в покое,— уже и сам не знаю, говорю или думаю; расслабляюсь, млею, лею, а она все не отстает от меня — легонько, осторожно касается рукой моего плеча и нежно, вкрадчиво: «Иано, иано...» Нет, нет, незначительные осадки,— говорю я или думаю; тягостно, тяжко мне, я слабею, расслабляюсь, ляюсь... И снова это мое плечо и то же вкрадчивое «Лиано, лиано»... Избавьте меня бога ради, ничего я больше не хочу, только отстаньте, дайте покой; погодите, погодите, троллейбус сыто скользит по мокрому асфальту, небольшие осадки, и снова, снова, только более настойчиво, вкрадчиво и лукаво: «Релиано, релиано», потом хлопок в ладоши. Раскрываю глаза — я люблю этот звук — и теперь уже сам ее фотографирую, только в фиолетовом фокусе она двоится и расплывается, зато я отчетливо различаю: «Урелиано...» и взор мой внезапно проясняется; но где там женщина, какая женщина — это же респондент! Видимо, я вздремнул невольно, а он, видите ли, будит меня, тряся за плечо: «Аурелиано... Ведь я же говорил вам, что вы еще придете, Аурелиано».
6
И что это, однако, за странное свойство организма — словно по предписанию, впадать в сон перед ожидаемой неприятностью. Но я все-таки держу марку: поднимаюсь на ноги и говорю: «Вчера допоздна заработался, до самого рассвета корпел над литературой». «Садитесь, садитесь, располагайтесь, пожалуйста, не над художественной ли?» — спрашивает меня респондент — он опять взялся за свое, но, положим, мне это только на руку. Следуя указаниям Руководителя, я, несколько придя в себя, говорю: «Продолжим. Вопросы...» — Он незамедлительно откликается: «Конечно, конеч...— и, повернув голову, кричит в сторону узенькой двери: — Ты пока приготовь раствор, Клим». Я еще не успеваю подумать, что это еще там за Клим, как мой респондент предупредительно поясняет: «Мой ассистент...» Я раскрываю портфель, выкладываю на стол анкету, осторожно заключаю между пальцами ручку — чернила немного протекают — и спрашиваю:
— Много ли свободного времени у вас теряется понапрасну?!
— Ни капелюшечки.
Я поражен:
— Как же это?
Он в свою очередь недоумевает:
— А чего ради, собственно, мне его терять!
— Ааа, вы меня не совсем поняли. Конечно, никому не с руки напрасно терять время. Но ведь каждому, в том числе и вам, приходится проехать куда-то на транспорте, заглянуть в гастроном или в другой какой магазин, ну, затем, приготовить ужин или позавтракать в столовой...
— Минуточку, минуточку, — прерывает он меня, — это, напротив, вы меня не поняли: я действительно никогда не теряю времени, если мне, положим, приходится постоять в очереди, изжарить себе яичницу или съездить куда-то на трамвае...
— Но как же это так? Каким образом?
— А очень просто. Вы, вероятно, полагаете, что любить литературу — это всего-навсего читать книги, а разве все то, что прочтешь, не надо осмыслить? Не велика беда не найти сидячего местечка в трамвае — ведь и стоя вниз головой можно думать.
— Да, но о чем?
— О чем? Да о том, что прочел... или о том, что вспомнится.
Оох, Руководитель... И все же я, скрепя сердце, продолжаю...
— А если вы изволите пребывать не в настроении?
— Нуу! Именно тогда-то это особенно и нужно, когда ты в плохом настроении.
— Почему?
— Чтоб прийти в хорошее настроение.
Ненормальный какой-то, черт его дери... Надо же — смотрит на меня, как обалделый, и вдруг выпаливает изумленно: «Господи, как вы все-таки похожи на Аурелиано-толстого, только до того как он нарастил телеса... Ведь вы не обидитесь, если я буду вас называть Аурелиано?»
Да как он смеет позволять со мной такое!
— Я попросил бы вас соблюдать этикет, — говорю я взыскательным тоном, — меня зовут Тамазом.
Он демонстрирует мне ладони — с ног до головы одна покорность:
— Хорошо, Тамаз, хорошо, дружок.
Я отвожу от него взгляд.
— Человеку присуще одно удивительное свойство, — раздумчиво начинает он безо всякого вступления, и я вижу, как прямо у меня на глазах он совершенно преображается — это уже совсем другой, совсем новый человек: взгляд его не поблескивает больше лукавыми искрами, он отрешенно глядит куда-то мимо меня с затаенной грустью в лице и рассказывает мне какую-то странную историю, и про кого бы — вы только подумайте! — про жабу. По его словам, жаба, оказывается, не примечает насекомого до той поры, пока оно неподвижно, но стоит ему промелькнуть у нее перед глазами, как она тотчас же его заглатывает. Если поблизости в воздухе не мелькает какая-никакая мошкара, перед взором жабы лишь один сплошной серый экран. Взгляд ее оживает, только когда перед нею пролетает насекомое. И это потому, что, если бы она постоянно воспринимала окружающее во всем его земном многоцветье, то не выдержала бы и погибла от утомления, ибо мозг ее устроен до крайности примитивно... Что до человека, — продолжает респондент, — то с ним дело обстоит совсем наоборот. Лиши его возможности думать, мечтать, созерцать, и мозг его погибнет от истощения. А постоять в очереди — это не столь уж большая беда, тут тебе ни трудности никакой, ни потери времени — стой себе и размышляй о своем, благо никто тебе в этом не помеха... Так поневоле всегда узнаешь или увидишь что-либо новое. Если не верите, прикройте на минутку глаза. Чувствуете что-нибудь?
— Нет.
— И ничего не слышите?
— Нет.
— Ну-ну, поднапрягитесь.
Где-то капало, издали доносилось покряхтывание машины.
— Ведь слышите?
— Да.
— Даже если и уши зажать руками, все равно что-нибудь примерещится, — так уж устроен человек. А нуте-ка, попробуйте.
Я, верите ли, заинтересовался, поплотнее закрыл глаза, крепко зажал уши ладонями и, совсем недолго пробыв в таком положении, ощутил поначалу лишь какую-то пестреющую тьму — причем я всячески старался, в пику респонденту, ничего себе не представлять, — затем вдруг совершенно явственно увидел треного раскорячившийся фотоаппарат, а открыв глаза, вздрогнул от неожиданности: какой-то плюгавенький человечек, совсем еще молодой, лет эдак восемнадцати, невообразимо шустрый коротышка с зачесанными набок волосами, яростно счищал щеткой налипшую на рукав грязь; вот где я по-настоящему удивился — откуда он вдруг возник? Хорошо, респондент поспешил сообщить мне: «Это мой помощник Клим».