Тот потупился. — Да.
И Лука вдруг внезапно понял, что перед ним всего-навсего ребенок, обыкновенный смущенно потупившийся ребенок, каких-нибудь лет семь назад — мальчуган в коротких штанишках, которого из-под палки заставляли тащиться на музыку, аккуратно расчесав ему волосы на косой пробор; ребенок, который, смешно вытянув шейку, искоса снизу вверх поглядывал на шутливого парикмахера, боялся по ночам один оставаться в комнате, всех львов принимал за самок, а тигров — за самцов и в путаных сновидениях никак не мог убежать от угрожающе наступавшего на него страшного чудовища; так что же такого могло случиться, что должно было произойти, чтоб до такой степени ожесточить этого низко потупившегося перед ним сейчас мальчугана, что он, даже просто топчась от нечего делать на улице, глядит злобным волчонком, вероломно поблескивая своими тусклыми глазами. Лука снова взглянул на ржаво-коричневое пятно у него на груди и сказал, положив ему на голову руку:
— Пошли, пойдем.
— Куда? — спросил тот беспомощно.
— Там кран во дворе.
Только они вошли во двор, как в одном светившемся окне сразу же погас свет; Маленький хулиган остановился, не зная, что ему делать, с чего начать, потом подставил под кран пригоршню и плеснул себе водою в лицо. «Давай, давай», — подбодрил его Лука. Тот немного приободрился и даже подфыркнул, проведя пару раз ладонями по лицу.
— Ну-ка посмотри на меня, — сказал Лука. — Оо, хорошо, крови уже нигде нет; завтра с утра сходи в аптеку и... как же оно называется, кажется, «бодяга», это лекарство боксеров, намажь вокруг глаза, и часика через два синяк как рукой снимет.
— Как называется? — застенчиво переспросил Маленький хулиган: он умывался, пригнувшись к крану и широко расставив ноги.
— Бо-дя-га, — раздельно повторил Лука. — Носового платка у тебя нет?
— Был, но выпачкался в крови и... я его выбросил...
— Вот, возьми мой, — сказал Лука,— подожди, сперва смочу, а вот теперь, выжатый, приложи к носу.
— Для чего?
— Опухоль спадет.
Маленький хулиган беспрекословно его слушался. Время от времени он смачивал водой большой зеленый носовой платок, старательно отжимал его и прикладывал к носу.
— Хорошо, хватит, — сказал Лука.
Маленький хулиган простирнул платок и протянул Луке. Но тот покачал головой:
— Нет, нет, оставь себе.
— Спасибо, — сказал Маленький хулиган. И тут Луке припомнилась одна знакомая строфа, только она никак не хотела выстраиваться по порядку и все путалась, обрывалась, как ни старался он найти забытые слова: но он все равно упрямо повторял: «Без любви и солнце не... и Луна не та-та без любви...».
— Пойду я? — вопросительно посмотрел на него Маленький хулиган.
— Нет, почисть сначала брюки.
«Без любви и солнце не восходит... и луна не та-та без любви...»
Нет, не припоминалось, никак не припоминалось...
Маленький хулиган, смачивая ладони, старательно оттирал коленки, потом глянул на брюки через плечо, потянулся к запачканному месту, но не достал. Уж он так, бедняга, завозился, так замучился, так старательно копошился, усердствуя с этим непривычным делом, что Лука, не сводивший с него ни на минуту глаз, вдруг обхватил его за плечи и прижал его маленькую, круглую глупую голову к своей груди:
— Избили тебя, Маленький хулиган?
Не в силах ничего ответить, тот только еще ниже потупил голову и как-то подозрительно сгорбился, так что Лука даже на какой-то миг будто ощутил холод ножа, скользнувшего в живот, но нет-нет, такого бы Маленький хулиган над собой не сотворил, это что-то; другое скрутило его в дугу. Сжав ему пальцами подбородок, Лука; порывисто откинул назад его голову и... опешил: Маленький хулиганбеззвучно рыдал. Он зарыдал от ласки, а теперь, подняв лицо, плакал со всхлипом слезами облегчения, вовсе не таясь от Луки; плакал свободно, от всей души, и когда Лука, взяв его пальцами за мокрые щеки, заглянул ему в глаза, он улыбнулся. И в улыбке этой не было ничего вероломного, неприятного, отталкивающего, а заплаканные глаза смотрели на Луку покорно и преданно. И Лука снова сочувственно спросил:
— Тебя избили, Маленький хулиган?
— Да, — ответил он, — их было двое.
— Пошли, пошли домой, — сказал Лука, беря его за руку, — не бойся.
— А я и не боюсь, — тряхнул головой Маленький хулиган. — Их было двое.
Лука ощутил ладонью его прохладные пальцы, а вот второй его руке будто чего-то недостало — да, ведь верно, виноградные связки!
— Давай-ка пройдем туда,— повернул он его.
— Пройдем, — кивнул головой Маленький хулиган, словно; каждым жестом своим подтверждая полную покорность.
На асфальте лежали две огромные связки янтарного винограда. Лука нагнулся, поднял их и одну протянул ему:
— На, держи, одна — тебе, одна — мне.
— Я не хочу.
— Бери-бери, — и Лука насильно вручил ему виноград.
— Если ты придешь домой с этой связкой, твои не подумают, что тебя избили... что ты подрался... Скажи, что упал.
Маленькому хулигану эти слова понравились.
— Попробуй хоть ягодку. — Тот деликатно отщипнул.
— Вкусный, верно?
— Ага.
— Кахетинский, — сказал Лука. Они стояли на пустынной улице.
— Бодяга называется, не забыл?
— Нет. Бодяга.
— А теперь топай домой.
— Будь здоров. Спасибо.
Лука проводил его взглядом.
Маленький хулиган возвращался домой избитый, но с огромной связкой винограда в руке.
И Лука тоже зашагал по направлению к дому. Только домой его что-то не тянуло, хотелось побродить одному по темным улицам, прислушиваясь к собственным шагам, подумать, поразмыслить... Но он чувствовал, что что-то не то, что-то ему мешает — аа, это связка винограда: Лука терпеть не мог, чтоб что-то стесняющее отвлекало его от размышлений, он даже часы снимал с руки, принимаясь за работу. Тихо, по-воровски поднялся он по лестнице, чтоб домашние не узнали его по шагам, повесил виноградную связку на ручку двери и осторожно спустился обратно. Теперь, с пустыми руками, он свободно и вольно шагал по улице. Ему вспомнились причудливые заветные слова: «Диво-город», «Каморра», «Канудос», волшебное значение которых было известно только ему одному, — эти слова заключали в себе целые города, застроенные разноцветными домами и полные людей, в которых еще надо было вдохнуть жизнь так трудно подыскиваемыми словами; и только теперь он со всей ясностью осознал, какую страшную тяжесть сам, по собственной воле, взвалил на свои плечи, введя в семистраничный отрывок шестнадцать новых персонажей, которые должны были запомниться и быть узнанными и через двести страниц; но главное... для ко... «Для кого?» думал Лука. Их целая тьма — хороших и плохих читателей, и лишь среднего читателя не существует, средним читателем должен быть только он сам, автор. «Для кого?» снова подумал он и вдруг почувствовал, как в лицо ему пахнуло здоровым морозным воздухом и тот крохотулька из снежного городка снова протянул ему свои малюсенькие сквозные салазки. А следом ему явился и второй ребенок — покорная девочка с бледным личиком и тонкими прозрачными пальцами, туго повязанная грубой шалью с похожим на соты узором; вспомнился и Маленький хулиган, умиротворенный, тихий, с такими послушными глазами... И та женщина со стальными зубами, в мужском пиджаке, что первая пошла танцевать; вспомнился и большой печальный крестьянин... и закадычный друг — Скорей-скорей... «Канудос, Канудос» — подумал Лука; труднее всего было все же написать «Канудос». Эх, кому что скажешь... Мороз пробежал у него по коже... Он наизусть помнил те отрывки, что хранились у него в ящике письменного стола, помнил все семь разновидностей дождя; но кому что скажешь! Еще пять лет он должен носить в себе тайну беженца и предводителя... Временами шел дождь... Анна Мария была женщина, но походила на косулю... «Без любви,— снова мелькнуло в голове у Луки,— и солнце не та-та-та, и луна не та-та без любви...» Нет, не вспоминалось, но он все равно чувствовал все до конца. «Крупный аметист»... Одноглазый крестьянин, праздник; приход осени и песни в пещере. Хе-е, а хромой малый и сумасшедший отрок, в зеленоватых глазах которого тяжело ворочаются тускло-серые рыбы... Женщина с беспощадно белыми ногами играет в темноте с факелами, а вокруг пляшут исполинские тени. Целая уйма людей ждет, чтоб он вдохнул в них жизнь — это взрослые, дети, старики, добрые и злые, молчаливые и заправские говоруны, калеки, хихикающие дурачки; словно жители зачарованного города, ждут они, чтоб он их оживил, он же бродит пока на цыпочках по этому окаменевшему городу, точно ощущая на плече тяжелую руку величественного слепца, и лишь слово, одно только слово может помочь ему найти всеисцеляющее лекарство, живую воду, волшебный бальзам... А пока окаменевший город только едва-едва начинает шевелиться... Каждая страница, каждый листочек, который надо будет заново переписывать добро бы не больше как раз двадцать, каждый этот листочек невесть еще где находится — то ли на складе, то ли на полке какого-нибудь магазина: а может, еще только ждет своего превращения из дерева в бумагу; да потом еще прокорпи надо всем этим делом лет пяток; но самое главное и самое трудное — это в первый раз вывести корявые, кривые-косые строчки изначальных, первородных страниц, а таких, мараных-перемараных вдоль и поперек, наберется не менее пятисот, да потом их еще придется переписать заново раз по двадцать, что, впрочем, уже не так трудно: главное — написать в первый раз... Но для кого... А так, бывает, почувствуешь на себе из-за спины чьи-то глаза, как чувствовал он глаза тех двух детей, одноглазого крестьянина, Маленького, хулигана, той девушки, что была очень похожа на кого-то; единственного друга своего — Скорей-скорей и еще те незнакомые глаза, которые откуда-то из дальнего далека смотрят на тебя между строк упорно вглядываясь в твою душу... Самое страшное, однако, это постоянно ощущать присутствие того исполинского слепца, который неизменно стоит во время работы у тебя за спиной, возложив на твое плечо свою невероятно тяжелую руку. Но сначала все же был тот укутанный по самые глазенки ребенок...