Наследника престола сызмальства приучали джигитовать, пользоваться луком и стрелами, метать копья, искусно владеть мечом; нередко брали мальчика и на охоту, где его, разумеется, сопровождали опытные егери; но однажды — дело было под вечер, — когда все, затаив дыхание, настороженно ждали появления зверя, которого вот-вот должна была выгнать из чащи гончая свора, ползшая по извилистой тропке насыщенная ядом ииркола, навострившись ужалить Аббаса, неприметно для всех обвилась вокруг задней ноги его коня; пораженный укусом конь рванул с места и так стремительное понесся куда-то вдаль, что когда охваченные в равной мере гневом и тревогой охотники, кое-как очухавшись, пустились вдогонку, скакуна уже и след простыл; и без того горячий, норовистый, он подстегнутый страхом, а может, и надеждой избавиться от грозящей беды, несся вперед с утроенной силой. Вылупленноогромноглазый, с хлопьями пены на губах, он несся вихрем, ощущая обвившую его заднюю ногу злобную тварь, которая билась хвостом оземь и, отчаянно сжимая с досады кольцами ногу коня, тщетно силилась вползти повыше и приблизиться к Аббасу — в будущем знаменитому шаху, стяжавшему громкую славу своим вероломством и кровожадностью, а пока что безгрешному — как то и свойственно детству — ребенку, который, прильнув всем телом к конской спине, впился в гриву не только пальцами, но и зубами; но вот конь взвился в темноте на дыбы, и мальчик мягко свалился в мох, все еще сжимая в пальцах и в зубах клочья конской гривы; а пока он с дрожью тяжело переводил дух, лежа во мху, лес вбирал в себя постепенно стихающий конский топот, — это все дальше уходил обреченный конь, в спину которому, когда он в конце концов рухнет где-то наземь, именно в эту опроставшуюся от Аббаса спину и вонзит остервенело свои омоченные ядом желто-белые зубы всползшая по ноге змея; а мальчуган Аббас тем временем с удовольствием отлеживался на застилающем ужас мху, ощущая, будто он погружается в некое неизведанное блаженство. Только будто ли? Нет, он и в самом деле медленно погружался в бездонную топь, отвратительно клейкое грязно-зеленое чрево которой, затянутое поверху мхом, мерцая едкой желтизной, злобно всасывало, затягивало его куда-то, где склизская хлябь и пиявки. Беспощадно обреченный пучине расползавшимся над ним мхом, ребенок, извиваясь всем телом, тщетно пытался освободиться от впившихся в него зеленовато-мягких клещей, но тонкие его запястья увязали в трясине, а один из дорогих чувяков остался подо мхом; он даже кричать уже не мог, потеряв голос; тело его сплошь облепили пиявки, которые все более раздувались, с неспешной жадностью впивая его застывшую от смертного озноба кровь, а мозги в голове у него хлюпали, раздавленные сильной и твердой, как железо, наглой лапищей страха; ему уже вот-вот оставалось отдаться тому неведомому, что должно было где-то в глубинах прижать его к своей грязной, тинистой груди, когда вдруг его искореженные пальцы наткнулись в этой слизистой жиже на что-то схожее на ощупь с притаившейся подо мхом иирколой; он с надеждой ухватился за это что-то твердое и стал с трудом влачить свое спасаемое тело к ближнему дереву, доверчиво перебирая руками по чему-то тому, что оказалось древесным корнем; на краю трясины покорно стоял одинокий бук, дерево, которое именно этим корнем всасывало застоявшуюся вонючую жижу, а затем с мукой пропускало ее через свое чистое древесное нутро, чтоб подать очищенную животворную влагу своим непорочным листьям и буковым орешкам; что-то сложное и таинственное происходило в этом ладном, окруженном грубой корой спокойном теле, за один из извилистых корней которого, такой верный, надежный и так послушно дающийся в руки, с великой надеждой цеплялся, кое-как продвигаясь вперед, облепленный грязью ребенок Аббас; и когда он выбрался наконец из трясины и ступил на великую землю, твердо зная, что спасен милостью этого благодатного дерева, то, шатаясь, подошел к нему и, весь осклизлый, усеянный пиявками, обхватил руками его мощный прохладный стан. Долго простоял так Аббас, истекая безгрешной кровью, в обнимку с этим вскормленником земли, прильнув щекою к своему спасителю и приникая частыми поцелуями к его шероховатой коре, о которую в кровь исцарапал губы, нос, подбородок. Он словно стремился срастись с этим буком, однако ему хотелось еще чего-то, большего, и он понял, понял: ведь только одна его голая ступня ощущала беспредельное тепло земли... и он сбросил этой своей, голой ступней со второй ноги ушитый сапфирами чувяк, и теперь уже обеими ногами впитывал исходящую от земли несравненную благодать, стоя так, в обнимку с ее бессловесным отпрыском и признательно прильнув к нему всем телом, так что когда его отыскали люди с факелами, он даже не обернулся в их сторону — ему вовсе не хотелось возвращаться в свой пышный дворец.
Однако, со временем, год от году, золото, серебро, драгоценные каменья и еще кое-что, как вы сами понимаете...
8
Но однажды Майя исчезла на долгое время, сказав как-то, правда, загодя:
— Я больше не хочу.
— Чего не хочешь?
— А твойства.
Вано растерялся:
— Что это еще за твойство...
— А то, что не хочу я больше быть твоей.
И исчезла.
Душа этого Вано, как-то безотчетно для него самого, удваивалась согласными: ибо он-то ведь так или иначе принадлежал природе, а природа в своих четких проявлениях — будь то гром, шелест деревьев, шум воды, ну и что бы еще там ни было,— выражает свою душу согласными. Что без Майи ему было никак нельзя, он это отлично понимал, но поначалу, хоть и встревоженный, обнадеживал себя мыслью, что не больно-то красива его бывшая владычица: «Ничего, куда ей деваться, заявится».
Но Майи-предтечи все было не видать.
Что за странное у нее, однако, было имя — одна согласная и целых три гласных, без которых невозможно разбавить сухие звуки; а ее все не было и не было, и он тоскливо и беспомощно взирал на кое-как накорябанные затрепанные единства, ободряя себя мыслью, что на свете существует подобие моста такого рода, такой самый сподручный исполнитель, как дефис, а уж относительно тире и говорить нечего, чего только оно, надежное из надежных, не связывало! Или взять хотя бы многоточие — полная тебе воля, полная свобода, да и только, — валяй, ставь, где ни попадя...
А эта взбалмошная регулировщица Майя так и не казала носу, и Вано, совсем оплошав, все только о ней и думал, она постоянно стояла у него перед глазами, но только бессловесная и недвижимая; несчастный готов был головой о стенку биться, и если не бился, то только потому, что и на стенке ему смутно рисовался ее образ. Зло и упрямо думал он о своей Майе, которая где только, бывало, ему не встречалась, чтоб принести облегчение, уврачевать,
///// Здесь в исходной бумажной книге не хватает листа./////
цать, романтически... сверкал на солнце пистолет дуэлянта Жана, поблескивал на солнце эполет дуэлянта Генрикио... Они выстрелили друг в друга... Горячая пуля Жана чуть не свалила его же секунданта — именно у его ног выщербила горячая пуля гравий; а граф — Генрикио — где-то далеко в лесу сбил с ветки — много выше головы Жана — пичугу. Прием? Да нет же, нет, отнюдь, пустяк — все это вышло просто так и было мило и грациозно. Все пули просвистели мимо — соперники остались невредимыми, а вкупе с ними секундант. Кошмары, мучившие в ночных потемках Жана, не сбылись — рок сохранил отважным жизнь. Все завершилось идиллично и было крайне романтично.
А Жан в тот же вечер плаксиво мямлил: «Ты тогда так прошла мимо меня, Майягрет! Ни кивка, ни реверанса!» А по всему краю, по всей провинции только и было разговору, что о двух сорвиголовах — Жане и Генрикио; имена их не сходили с уст. Кто восхищался ими прямо и открыто, кто иносказательно, а сами герои распили, на романтический лад, пенное шампанское...
А ты, Майягрет! Ты ушла в дом эрцгерцога: дуэль тех двоих возвысила тебя в его глазах, придав тебе величавости, красоты, изящества. Тем и закончилась жановско-майягрет-эрцгерцогско-генрикианская история любви.