В Берлине мы проехали по улицам, побывали в рейхстаге, увидели очереди голодных немцев у советских пунктов, раздававших пищу, осмотрели памятники, разбитый собор, парки. Не найдя, где можно было бы присесть и перекусить своими запасами, подались за город, на природу.
Где-то за Потсдамом мы остановили машины и расположились на травке потрапезничать. Только открыли консервы, нарезали хлеб, как из кустов высунулось несколько детских белобрысых головок. Их личики, выражение глаз говорили о том, что смотрели они на нас не из любопытства.
Кто-то из наших засмеялся над ними, назвав маленькими фрицами, даже намеревался пугнуть их, но другой остановил его:
— На ребятах своей ненависти к фашистам мы срывать не будем.
— Верно.
— Эти не пойдут с оружием. Они-то больше других поняли, что такое война!
Чувствуя на себе взгляды голодных детей, никто не мог есть. Мы подозвали их, они доверчиво подошли к нам. В подставленные руки и рубашки мы наложили хлеба, консервов. Потом мы еще долго разговаривали об осиротевших немецких детях, о тех, кто сделал их несчастными. Думали о том, сколько неизмеримо больших несчастий принесли гитлеровцы другим странам и особенно нашей Родине.
Подумали и о том, что простить такое нельзя! Никогда! Многие, конечно, затаились сейчас, пытаются разбежаться, как тараканы. Но возмездие они должны получить. Рано или поздно, но — сполна!
В один из радостных майских дней, когда мы стояли на Ризе, я увидел около штаба двух людей в американской форме. Приблизившись, я в одном из них сразу узнал… своего друга юности — уральца Пильщикова. Иностранной форме я не придал никакого значения.
— Костя!
— Саша! — Пильщиков бросился ко мне.
Он представил мне своего товарища, и тот, довольный, что Костя встретил того, кого искал, сразу же покинул нас,
По их одежде и даже по лицам я догадался, что оба они находились в плену в американской зоне. Пока мы шли ко мне домой, Костя рассказывал, как он был сбит в Восточной Пруссии, как американцы освободили его из плена и задержали в Лейпциге, как обмундировали и собирались увезти с собой, как он убежал из-под охраны со своим товарищем, как разыскивал меня… Я слушал Пильщикова, смотрел на его стройную невысокую фигуру, худое, со впалыми щеками лицо, на американский берет, а перед глазами у меня стоял мой давний верный друг по военному училищу.
Это было тринадцать лет назад. Я приехал в Пермь с путевкой комитета комсомола учиться на летчика. Мне, как и другим ребятам, мечтавшим о крыльях, страшно не повезло: в школе этой осенью почему-то закрыли летное отделение и оставили только авиатехническое. Вот так! Вместо пилотов будем техниками. Мы, принятые, были поставлены перед уже свершившимся фактом. Большинство восприняло эту перемену молчаливо, а некоторые из нас начали писать рапорты. Среди этих настойчивых были уралец Костя Пильщиков и я.
Получив рапорты, начальник школы стал вызывать нас к себе на беседу. Он разъяснял, уговаривал, и ряды настойчивых заметно редели. Когда нас осталось очень мало, он дал нам за неугомонность по нескольку нарядов вне очереди, и мы тоже смирились со своим положением.
Костя сказал, что он все равно будет летать. Это мне очень импонировало, и нас крепко сдружила общность цели. Мы стали в школе энтузиастами планерного кружка. Почти каждый день мы таскали планер по полю, чтобы хоть разок «подлетнуть» на нем, а еще больше времени отдавали ремонту стареньких парителей. Все воскресенья подряд мы проводили в мастерских — строгали, крепили, клеили, красили, лишь бы потом подняться в воздух.
С Костей мы всегда ходили как связанные. И если, бывало, один из нас что-нибудь натворит, считалось, что мы виноваты оба. Такое мнение особенно укоренилось после одного довольно смешного случая.
В первую же зиму школьной жизни мы с Костей отличились в беге на лыжах и были включены в команду Уральского военного округа, которая ехала на всеармейские соревнования. Однажды, после пятидесятикилометровой гонки с полной выкладкой и со стрельбой из боевого оружия, мы, усталые, вернулись в казарму, сняли гимнастерки и стали чистить винтовки. Во время этой работы нам очень мешали рукава больших, не по росту, нижних рубах, которые нам выдали после бани. Закатанные рукава все время сползали.
Костя, протирая маленьким кусочком ветоши затвор, на чем свет стоит проклинал скупого старшину, который выдал нам очень мало ветоши.
— Слушай, Костя, у меня идея. Давай ножницы. Сейчас мы очень просто решим обе проблемы.
Ножницы быстро нашлись, и наши мучения кончились. Однако операция не прошла незамеченной. Вечером, как только мы легли, нас срочно поднял дежурный и сообщил, чтобы мы шли к старшине роты.
— Снимите гимнастерки! — приказал старшина.
Он грозно уставился на наши укороченные рукава. Оправдываться было бесполезно, и мы отправились на гауптвахту.
Старшину у нас в роте не любили за мелкие придирки, подхалимаж перед начальством и высокомерное отношение к нам. Все были очень довольны, когда его убрали.
Последний раз мы виделись с Костей в 1934 году, когда разъезжались по частям с предписаниями. Потом, через несколько лет, я узнал, что он стал летчиком, а на фронтах войны уже командовал авиаполком.
Костя Пильщиков, друг золотых юных лет, так смелей же входи в мой домик над Эльбой! Как ты мог даже подумать, что я тебя не узнаю, а тем более не пожелаю признать в чужой военной форме? Снимай ее, Костя, облачайся в мою гимнастерку, галифе, ведь тебе даже звезд на погонах не надо уменьшать.
Все нашлось у меня для друга — и одежда, и пища, и добрые слова. Разговоры, воспоминания воскресили в памяти незабываемые годы, полные настойчивой пытливости, молодецких проделок и упорного труда во имя заветной мечты.
Костя погостил у меня всего один денек. Я помог ему добраться до города, в котором можно было сесть на поезд. Он торопился домой, на Родину. Там о его судьбе еще ничего не знали.
Рассказы Пильщикова о лагерной жизни в плену, о трудном пути следования под охраной конвоя заставили меня думать о Бабаке, о его участи. Где он может быть? Если жив, то как его разыскать? И его тоже, наверное, после освобождения ведут под строгим надзором вооруженных часовых, заставляют спать на земле в лагерях для отдыха.
По дорогам Германии в это время следовало много колонн бывших военнопленных, гражданского люда, освобожденного из западных зон. Я и раньше не пропускал ни одной такой колонны, чтобы не спросить, нет ли среди них летчиков. Однажды мне передали в Ризу, что какой-то человек, шедший в длинной веренице военнопленных, крикнул проезжавшим навстречу летчикам: «Скажите Покрышкину, что Бабак в Чехословакии!»
Дошедший до меня через третьи руки этот возглас летчика ничуть не потерял своей трагической сущности. Я пригласил Трофимова, Сухова, и мы в воскресный день поехали на машине искать Бабака.
В Чехословакии объехали несколько лагерей, расспрашивали о летчике. Кое-где нам вообще не отвечали на наши расспросы, другие начальники конвоев, взглянув на мои погоны и на Золотые Звезды, искренне признавались, что такого — капитана, Героя Советского Союза — среди своих не замечали. К вечеру мы подскочили еще в один пересыльный пункт. Часовой, стоявший у ворот, не пропустил нас. Мы вызвали начальника.
— Летчики есть, — коротко сообщил он, — Один из них осточертел мне своими домогательствами. Выдает себя за Героя. Видали мы их!..
— Пригласите его к нам, — попросил я.
Начальник провел нас в свою резиденцию, сам отправился куда-то.
Бабак появился на пороге — оборванный, с черными струпьями от ожогов на лице, худой, изможденный. Увидев нас, он бросился к нам, но начальник конвоя преградил ему путь.
— Гражданин, назад! — заорал он.
Бабак остановился. В его глазах сверкнули слезы.
Мы подошли к Бабаку, обступили его.
Начальник притих.
— Я забираю капитана Ивана Бабака в свою часть, — сказал я ему. — Мне неизвестно, где вы были во время войны, по вас не видно, чтобы вы воевали с винтовкой в руках или на танке, а он сбил в воздухе свыше тридцати самолетов. Он заслужил любовь всего народа!