– Я ни за что на свете не причиню тебе вреда, мама! Клянусь, я буду верно хранить твою тайну.
– Я верю вам обоим. Я сделаю богатый вклад в твой монастырь, отец настоятель, чтобы ни ты, ни братия ни в чём не нуждались. Поверь, вы будете благословлять тот день, когда переступили порог моего дворца. Теперь ступайте. И знай, сын мой, что мы с тобой больше никогда не увидимся. Ведь если судьба вновь сведёт нас, то встреча будет либо моей верной погибелью, если сердце моё смягчится, либо твоей – если оно вдруг зачерствеет. И не дай бог, чтоб возникли хоть малейшие слухи! Это будет знаком, что вы нарушили обет молчания, старик, и, святым Георгием клянусь, я не пощажу тогда ни твой монастырь, ни твою братию. Страшная кара ждёт каждого, кто нарушит верность императрице!
– Я буду хранить молчание, – вымолвил старец. – Будет молчать и диакон Вардас. Не молвит слова и мой воспитанник, Лев. За нас троих я ручаюсь. Но кто поручится за остальных: за этих рабов, за твоего царедворца? Не пострадать бы нам за чужую вину!
– Не сомневайся, – решительно отвечала императрица, и в глазах её вновь проступили жестокость и мстительность, не ведающие пощады. – Рабы – они безъязыкие, никогда и ничего они никому не скажут. Ну а Василий…
Здесь прекрасная белая рука повторила тот самый жест, которым так недавно евнух приговорил к смерти своих пленников. И тут же темнокожие рабы окружили Василия и набросились на него, как стая голодных псов на загнанного оленя.
– Помилуй, великая государыня! За что?! Чем я провинился? – Голос был тонкий, пронзительный, срывающийся на визг. – За что казнишь? Прояви великодушие, прости, если я ошибся!..
– Ошибся, говоришь? Да ты принуждал меня убить своё дитя, подстрекал пролить родную кровь! Разве не ты собирался потом запугивать меня моею тайной? Да у тебя на лице всё было написано! О, жестокий злодей, вкуси же сам горестный удел всех, кто сгинул здесь по твоей воле. Ты сам приговорил себя. Смерть ему! Я сказала!
Не помня себя от ужаса, старик с мальчиком опрометью бросились вон из сводчатых казематов. Последнее, что они видели мельком, но запомнили до конца своих дней: неподвижная, застывшая, словно изваяние, фигура императрицы в золотой парче и за нею – зелёное замшелое жерло колодца, на фоне которого большим красным пятном выделялся широко раскрытый рот истошно кричавшего евнуха. Он отчаянно и безуспешно сопротивлялся мускулистым рабам, которые подтаскивали его всё ближе к краю колодца. Евнух визжал от ужаса и молил о пощаде. Крепко зажав уши руками, мальчик и его наставник бежали всё дальше – прочь от зловещего подземелья, но всё равно до них донёсся истошный предсмертный вопль и чуть позже послышался гулкий всплеск воды, донёсшийся из глубины чёрной бездны.
Наследница из Гленмэголи
– Послушай, Боб, – сказал я, – так не годится, надо что-то делать!
– Надо, – эхом откликнулся Боб, попыхивая трубкой, когда мы сидели вдвоём в маленькой, затхлой гостиной Шамрок-Армса – унылого постоялого двора в Гленмэголи.
Гленмэголи больше было решительно нечем прославиться, как только тем, что эта деревня – центр огромного пространства болотных земель, на которых ведутся торфяные разработки. Болота эти тянутся с удручающим однообразием до самого горизонта, и ни единая неровность, ни единый выступ не оживляет их. И только в одном месте, на Морристонской дороге, зеленела сиротливая полоса густого леса, но подобная роскошь в здешних краях могла лишь усугубить безнадёжность окружающей пустыни. Сама деревня – это вытянутая линия жалких домишек с соломенными крышами, в каждом дверь распахнута настежь, и в неё бегают туда-сюда босоногие дети, тощие свиньи, куры и петухи, шагают взад-вперёд мужчины-оборванцы и грязные, неряшливые женщины. Но Бобу Эллиоту туземцы, судя по всему, нравятся. Уж точно ему лестно, когда он идёт по улице, слышать восхищённые восклицания, несущиеся вслед, вроде: «Ой, ты только погляди на него! Вишь, какая одёжка на нём шикарная!» Или: «Ай-яй, какой красавчик этот шентильмен, а?» И прочее в том же роде. Но я выше всего этого. Помимо того что я куда красивее Боба, красота моя относится скорее к интеллектуальному типу, и таким дикарям её понять не дано. Нос у меня с благородной горбинкой, на лице – аристократическая бледность, а очертания головы недвусмысленно говорят об отменной умственной силе. «Ладно уж хоть не урод какой-то!» – вот, пожалуй, самое безобидное суждение, высказанное на мой счёт этими жалкими недоумками.
Представьте только, мы прожили в этой варварской дыре уже около недели! Боб и я – мы троюродные братья, и наш общий дальний родственничек, некая старая леди, которой ни один из нас, как водится, в глаза не видывал, оставила нам по небольшому кусочку недвижимости где-то здесь, на западе. Общение с агентом, ведающим земельным участком, а также необходимость постоянных консультаций с дотошным деревенским поверенным покойной дамы продержали нас в Шамрок-Армсе уже неделю и, похоже, грозили нам пребыванием в сём незавидном пристанище по меньшей мере ещё на тот же срок. Хотя, разумеется, ничто не могло гарантировать, будто мы в состоянии выдержать подобную скуку в дальнейшем.
– Так что же нам всё-таки делать? – снова простонал Боб, поддерживая нить уже угасшей беседы.
– А где, собственно, Пендлтон? Давай-ка разбудим его и позабавимся над ним, – предложил я, сам не очень-то веря в свою находку.
Пендлтон был наш сосед по гостинице – тихий юноша, не лишённый художнических дарований, но питавший странную слабость к уединению и одиноким блужданиям по здешним развесёлым окрестностям. Все наши попытки извлечь из него хоть какие-то объяснения касательно целей пребывания его в столь приятном месте, как Гленмэголи, потерпели полную неудачу, так что мы в конце концов остановились на мысли, что сии ирландские унылые трясины как-то гармонировали с его мизантропическим складом ума.
– И не затевайся, – отвечал мой товарищ. – Пендлтон мрачен, как могильный камень, да ещё застенчив, как девица. Ни разу не встречал подобного парня. Сегодня утром, пока ты писал своё письмецо, я хотел было взять его с собой, чтоб он малость пособил мне обменяться любезностями с двумя девочками в тканевой лавке – с этими ирландочками, знаешь ли, помощь может весьма пригодиться. Так он, представь себе, покраснел как рак и даже слышать ничего не пожелал об этом.
– Да, донжуан из него никудышный, – согласился я, поправляя галстук перед засиженным мухами зеркалом и упражняясь в придании лицу известного выражения, которое, как я выяснил, весьма действенно при общении со слабым полом, – эдакий на манер байроновского Лары пиратский прищур одним глазом: он совершенно определённо наводит на мысль о тайных муках и о душе, с негодованием отвергающей беспросветную скуку обывательского существования.
– Но, может, всё-таки он зайдёт – хотя бы в карты поиграем.
– Что ты! К картам он не прикасается!
– Скажите на милость! – возмутился я. – Ну что ж, Боб, посылай за хозяином, и пусть он наконец подробно объяснит нам, чем могут заняться в здешних краях два молодых и почтенных джентльмена.
В данных обстоятельствах сие можно было признать наиболее разумным образом действий, так что посланник наш отправился в самой что ни на есть срочной спешке, дабы призвать Денниса О’Кифа, нашего достойного хозяина, предстать пред наши светлые очи.
Позвольте мне заметить, пока он шаркает своими замызганными ковровыми шлёпанцами, поднимаясь по лестнице к нам наверх, что я, известный под именем Джона Веркера смертный, адвокат, долженствующий, по всеобщему мнению, вознестись к самым вершинам своей славной профессии, хотя, признаться, реальная высота моего вознесения за прошедшие четыре года практики едва ли способна вскружить голову мне или кому-то ещё. Правда, несколько славных маленьких делец были затеяны за это время против меня в судах графства, так что можно теперь признать, что я не зря грыз гранит науки, коль скоро мне удалось-таки слегка привести в движение заржавленную машину закона. Разумеется, собственная моя выгода от этих благородных начинаний просматривается только где-то в очень отдалённом будущем.