— Ты не смотри на эти пятна, — говорила она, заметив, что Аня хмурится, глядясь в зеркало. — Это избыток крови наружу просится. Потеряешь кровь, беленькая станешь. Я, милая, сама на сносях, как яблоко порченое, ходила.
И она трепала Аню по спине маленькой жесткой рукой и приглаживала волосы, как ребенку. А потом начинала петь сильным сипловатым и озорным голосом деревенской песельницы:
Соловей кукушке
Ущипнул макушку.
Ты не плачь, кукушка,
Заживет макушка.
И обе хохотали.
А иногда они вместе шили что-нибудь, полулежа на оттоманке, и болтали обо всем понемножку — о промыслах, о деревне, о подземных залах московского метро. Только о самом главном — о своем горе — никогда не говорила Аня, не потому, что стыдилась Варвары, а просто избегала и в мыслях касаться больного места. Варвара понимала это и умела повести разговор так, чтобы не наводить подругу на тяжелые воспоминания.
Ночью Аня долго не может заснуть. Она ворочается с боку на бок и каждую мысль останавливает на пороге сознания, проверяя, не следует ли ее отогнать. Даже самое случайное, самое далекое воспоминание способно лишить ее сна.
Вспомнится, например, старик Енисейцев, тот самый, который злорадно пророчил ей когда-то: «Едва ли вы станете инженером». Как живой встает он перед Аней со своей зеленой фуражкой, молоточками и пугливой, надменной усмешкой. Старый, образованный и не глупый инженер с чертами кастовой ограниченности и самовлюбленности, он растерялся перед лицом событий, которых не смог понять. О, он был далеко не глуп, этот нобелевский спец, и все-таки не понял того, что чутьем понимал каждый рабочий на руководимых им промыслах. Это бывает, это часто бывает... Хорошо, что его убрали отсюда. Опять сердце колотится... Вот теперь и не заснешь. Поговорить бы с Варварой. Но она спит. А может быть, и не спит? Что, если окликнуть ее потихоньку?
— Варвара!
— Ну, что тебе? — сонно бормочет Варвара. — Степан вернулся?
— Нет. Мне послышалось, ты что-то сказала, — выдумывает Аня.
— Ничего я не говорила. — В темноте голос Варвары кажется сердитым. — А ты все не спишь?
— Нет.
Молчание. Слышно, как Варвара встает и, зевая, отыскивает розетку выключателя. Аня отворачивается к стене. Ей стыдно.
— Ну, давай поболтаем, — говорит Варвара, присаживаясь к ней на постель. — Ты о чем сейчас думала?
— Об одном старике. Работал здесь инженером... Порядочная дрянь был. — И Анна Львовна спокойно рассказывает Варваре о Енисейцеве, и ей уже не кажется, что это имеет к ней какое-либо отношение.
Только днем, на заводе, Анна Львовна чувствует себя человеком. Остановится мотор, рабочий порежет палец или обнаружится брак — все первым делом обращаются к ней: что она скажет? Поневоле забудешь о своих неприятностях и начнешь строже относиться к себе и другим.
Плотник-бородач обвязал щеку платком и жалостно стонет. Он просит отпустить его в амбулаторию.
— Потерпи до гудка, — говорит ему Анна Львовна. — У меня, брат, тоже кое-что болит, а я вот бегаю.
Рабочие смеются:
— Слыхал? Ай да Анечка! У нее, милый, случай посерьезнее твоего, да и то не плачет. Давай, давай, не задерживай.
Плотник обиженно ворчит, трогая больную щеку, и, поплевав, берется за топор.
4
Анна Львовна боялась встречи с Григорием. Она даже во сне видела, будто прячется от него в Варвариной клетушке, и это было очень страшно. Но наяву вышло совсем по-другому.
Это было на заводском дворе в обеденный перерыв. Сезонники угощали Аню первыми, ранними арбузами. Строительные работы были закончены, и сезонников перебрасывали на другой промысел. Некоторые из них были уже зачислены в штат и оставались на заводе. Среди них — землекоп Кирьяк, выдвинувшийся при прокладке трубопровода и работавший подручным слесаря. Все они — и уходящие, и остающиеся — сидели на бревнах, раскалывали пестрые арбузы о край бревна и вгрызались в розовую мякоть по самую корку. У Ани губы и подбородок были вымазаны арбузным соком.
Она услышала окрик вахтера за оградой: «Пропуск!» и перестала жевать. Знакомый голос спрашивал с оттенком нетерпения:
— Инженер Мельникова на заводе?
Аня, не торопясь, достала платок и вытерла губы. Кирьяк протянул ей большой кроваво-красный ломоть арбуза и поджаристую лепешку чурека.
— Отведай-ка вот этого с чуреком. Самолучший сахар.
— Постой, — смеясь, сказала Аня, — кажется, ко мне пришли.
Она встала и пошла к калитке. Григорий стоял за проволокой. Она ожидала найти перемены в его лице, но перемен особых не было, разве только глаза чуть-чуть ввалились и блеск их стал беспокойнее.
— Меня не пускают, — начал он еще из-за ограды, разводя руками и усмехаясь. — Пропуск требуют, а? Выйди-ка ко мне на минутку.
— Ты бы сразу покричал, — приветливо сказала Аня. Она вышла за ограду и подошла к Григорию. — Ну, здравствуй.
— Дай, дай на тебя посмотреть, — говорил Григорий, крепко сжимая и не отпуская ее руки. — Загорела, молодец! Как есть командир землекопов.
Он напряженно изучал лицо Ани, видимо, не зная, продолжать ли игру, начатую при их расставании. И, должно быть, решив, что надо продолжать, он восторженно взмахнул рукой, показывая на площадку:
— Завод-то какой выстроили. А?
— Завод, да, ничего...
Аня посмотрела на грубое деревянное здание, на бегущие транспортеры, кучи глины, и сильнее прежнего показался ей завод некрасивым и жалким, а голос Григория натянутым и фальшивым.
— Болезней много, — сказала она со вздохом.
— Болезней? — испуганно переспросил Григорий. — А что такое? Какие болезни?
— Да всякие. Вот транспортеры никак не наладим.
— Ах, это на заводе!
— Ну да.
Наступило молчание.
— Хорошо, что ты пришел теперь, — сказала Аня.
— Хорошо? Правда?
— Да. У нас сейчас перерыв. В другое время меня труднее было бы вызвать.
— Ага! — Емчинов нахмурился. Он понял, что игры больше не будет. — Однако у вас строгости пошли.
— Понимаешь, на той неделе с площадки вывезли подтоварник. Это контора бурения постаралась. Подумай только, воровать друг у друга! Я распорядилась, чтобы завод обнесли колючкой и поставили вахтера. Теперь мы не пускаем посторонних. — Она смутилась оттого, что слишком прямо дала ему понять, что он теперь посторонний, и мягко прибавила: — Вероятно, вахтер не знает тебя в лицо.
— Те-те-те! Знает или нет, какая разница. Я — отрезанный ломоть, вчерашний пономарь, на меня собаки не лают. Расскажи-ка лучше о себе.
Его лицо помрачнело, тревожный блеск глаз усилился, и, не давая Ане открыть рта, он продолжал:
— Представь себе, встречаю сегодня Яшку Дятенко. Идет мне навстречу и смотрит, как в пустое место, — не узнает. Он забыл, как я его, паршивца, за уши вытащил из Сызрани. Впрочем, он сам едва держится, и при Шеине ему не усидеть. Вот и петляет, как заяц, выгибается перед новым хозяином. Никчемный человечишка оказался. Да-а, но мне, брат, обидно. Ты же знаешь, как я работал. Так можно поворочать год-два, а потом — пожалуйте на инвалидность. Рамбекова мне, положим, не жаль. Завелась склока — сматывай удочки. Обидна, понимаешь, формулировка: «За канцелярско-бюрократическое руководство, с лишением права занимать ответственные должности». Незаслуженно. Конечно, ошибки были, — у кого их нет! Да тут дело не в ошибках, а в том, что момент они выбрали удачный. Зимняя кампания прошла коряво, а тут конференция подоспела и годовой баланс. У Сережки Стамова — сильная рука в обкоме. Второй секретарь работал здесь еще при Тоцком. Он и Шеина знает. Я эту механику слишком поздно раскусил...
Он, этот отрезанный ломоть, еще весь был полон вчерашними служебными интересами и вел великолепную битву с воздухом, уклоняясь, парируя и нанося удары до тех пор, пока не утомился. Он так и кипел энергией и, по-видимому, вовсе не думал унывать. Рассказал, что его посылают на низовую работу в Фергану.