Гусейн вскочил и потянулся, весело улыбаясь:
– Сейчас исправили топливный насос. Дадим в пути узлов тринадцать, не меньше. Довольно тебе? Эх, и побежим мы сегодня, Володька! Славно побежим!
4
Около полуночи штурман Касацкий вышел из каюты. Преувеличенно твердо ступая по влажному настилу, он прошелся вдоль спардека и прислонился к шлюпбалке, подняв вверх острый подбородок.
На краю неба, в сизых облаках, блестел язычок молодого месяца. Дрожащее зарево портовых огней утопало в море.
Касацкий ахнул, позевывая, передернул плечами и пошел, четко выбивая каблуками, мимо вахтенного, посторонившегося при его приближении, по трапу на мостик, мимо рубки, вниз, – и вот опять та же шлюп-балка, изогнутая в виде вопросительного знака, с блоком на конце, мокрый брезент, осыпанный блестками месяца, огни на клотиках мачт, огни на краю моря.
– Домзак! – громко сказал Касацкий, вздрагивая от звука собственного голоса. – Прогулка окончена. Не угодно ли обратно в каюту, Олег Сергеевич?
В коридоре под потолком горели матово-пыльные лампы, белели дощечки на дверях. Внизу звякнуло. Из каюты Алявдина сладко в тишине заныл патефон. Штурман качнулся на каблуках и загремел связкой ключей.
– Танцуете? – пробормотал он сквозь зубы. – Танцуйте, кретины! А все-таки вы в домзаке...
Он вернулся к вахтенному.
– Хрулев?
Матрос вытянулся, смутно вырисовываясь в темноте.
– Подойди ближе. Ну, как у вас там дела? – спросил Касацкий, зевая. – Скучно, брат.
– Оно конечно. Ночная вахта – собака.
Хрулев переминался с ноги на ногу, стараясь разглядеть лицо штурмана.
– Ну, как, ты доволен работой? – небрежно спрашивал Касацкий. – У нас перемены большие – премиальные получаем. Ты рад?
– Конечно рад, а то как же...
– Значит, доволен?..
– Да ведь как сказать...
В темноте лица их неопределенно белели, и голоса нащупывали друг друга осторожно.
– У нас ведь завелись знатные люди. Как это тебе нравится? Почитать газеты, так можно подумать, что один татарин Гусейн выполняет план, а другие – так себе, мусор.
– Это что и говорить. Страсть обидно...
– Уж тебе-то, брат, никогда не быть знатным. Фигура не та. Вот мальчишка-радист – другое дело.
– Ну, это еще посмотрим! Вчера у них двигатель зашалил. Освещение погасло... Я все замечаю.
– Молодец, у тебя голова на плечах. Ты должен знать обо всем, что делается на танкере. Сегодня двигатель, а завтра еще что-нибудь зашалит. Тогда мы сумеем поставить все на место.
– Кабы в открытом море авария...
– Ч-ш-ш!.. Что ты такое говоришь? Кто там стоит внизу?
– Боцман; он плохо слышит.
– Хорошо. Тебя учить – только портить. Ты понимаешь, что на мне теперь все держится? Капитан у нас – пустое место.
– Старичок, – хихикнул Хрулев, пододвигаясь. – Я все замечаю. Так что не сомневайтесь, Олег Сергеевич.
– Молодец. Я буду разговаривать с тобой, когда найду нужным, – говорил Касацкий, поглядывая на далекие огоньки в море.
Он повернулся и снова проделал весь уже пройденный путь.
Одна из дверей приоткрылась, в нее просунулась круглая голова, покрытая редкой серебряной щетинкой. Голова замерла неподвижно, поблескивая стеклами очков.
– Евгений Степанович! – радостно воскликнул Касацкий. – Неужели вы не спите еще? А я мучаюсь, родной мой! Болит вот здесь, – он приложил ладонь к груди, – огромный злой червяк, червячище... Он меня съест когда-нибудь, вот штука! Но как же вы не спите?
Капитан протиснулся сквозь дверную щель и погладил череп.
– Я перечитывал «Песнь о Соколе», – сказал он, размягченно улыбаясь, – помните ее, голубчик?.. «Рожденный ползать летать не может»... Сколько в этом гордости для крылатых и сколько горечи... для тех, кто не может летать!
Касацкий захохотал.
– Дуся мой, все это вздор... Но я рад, что вы не спите. – Он качнулся на каблуках и с пьяной нежностью вытянул губы.
Капитан отодвинулся и пошевелил ноздрями.
– Вы пьяны, Олег Сергеевич, – сказал он печально. – Когда же это кончится у вас? Поправьте фуражку.
– Пьян, конечно, пьян! Чем же еще прикажете заниматься в домзаке! Остается глушить водку и изучать классиков. Зайдите ко мне в каюту. Евгений Степанович, зайдите хоть на минуту! Такие страшные сны... Вы не откажете мне в этой услуге, в этой маленькой, крошечной любезности? Такая тоска... Сейчас я отопру мою камеру... Именно – камеру. Ведь мы в домзаке. Да не оглядывайтесь, никого нет, мы одни! Вот и по вашему лицу видно, что вы находитесь в домзаке. Вы добродетельны, несчастны и не можете отсюда уйти. Разве в воду?
Вслед за помощником вошел в каюту Евгений Степанович. На столике чернильница и замысловатые старинные часы, – мерно и дробно танцуют блестящие колесики, пульсирует пружина, качается на трапеции, гримасничает крошечный фарфоровый паяц. Зеленый свет из-под абажура, мягкий коврик под ногами. Пахнет спиртом, духами, медовым табаком. Уютно, тепло, красиво. Но Касацкий судорожно скалит белые зубы и говорит о тоске, бессоннице и страшных коротких снах.
– У меня здесь никого нет, кроме вас. Мне хочется, чтобы меня поняли вы один. Что толку, если мне посочувствует, например, Бредис, прочтет мне мораль и скажет, что я осколок умирающего класса? Скверно быть осколком, бесполезная вещь, к тому же можно порезать руки, а? Ха-ха... Выбросить осколок, чтобы не мешался, выбросить сейчас же вон!
Касацкий округлил глаза и затопал ногами с каким-то полушутовским, полуискренним бешенством. Каждый мускул дрожал на его исказившемся лице. Потом он вытер лоб и улыбнулся слабой, усталой улыбкой, как артист, исполнивший трудный номер.
– Но я не хочу, чтобы меня выкидывали, вот ведь какая штука! – продолжал он, таинственно понижая голос. – «Мейн кафе шмект мир нох зер гут», – как говорят старые немки. Что прикажете делать?
Евгений Степанович тяжело повалился в кресло, сложил на животе руки и вздохнул.
– Чепуху вы какую-то несете, – промолвил он нерешительно. – Кто это вас выбросит? И вообще... зачем вы пьете, если потом не находите себе места? На вас лица нет.
Касацкий заходил но каюте.
– Скажите, не кажется ли вам иногда, что вы старый-престарый? Не дряхлый, нет. Именно старый, такой, как мшистый камень персидской стены в нашем городе? На ваших глазах жили и умерли десятки поколений, и вы переживали с ними каждую их ошибку, каждую глупость. Открывали материки, строили пирамиды, издавали законы. И вот уже заселены и возделаны материки, скучающие туристы глазеют на разбитые статуи. На месте древних кладбищ и битв построены скотобойни и общественные сортиры. Люди торопятся жить, как будто им предстоит совершить что-то невиданное. Попробуйте их разубедить. Они столкнут вас с дороги и пойдут вперед, не оглядываясь. Но не в них дело. Вы-то, вы, каково ваше положение? Вы стары, и вам давно надоело все. Что тут поделать? Сбежать в тайгу, где вас непременно сожрут волки? Или притвориться, что вы поверили солнцу сегодняшнего дня, и идти вместе с теми, кто заново переделывает жизнь? Вам дадут место в строю, всеобщее уважение и хлеб с маслом. Но это очень тяжело, очень утомительно, а главное – люди вокруг вас дерутся не на игрушечных саблях. Они ведут войну насмерть и павших чествуют, как героев. Чтобы не выдать себя, вам приходится лезть в огонь. Но ведь вы и притворяетесь только для того, чтобы сохранить свою жизнь, которая, черт знает почему, вам все-таки дороже всего. И вот вы ломаете комедию, вы багровеете от натуги и кряхтите, как клоун, поднимающий бутафорские гири. Рано или поздно обнаружится, что ваши гири из бумаги, и вас с позором вышвырнут со сцены, а заодно лишат вас и хлеба с маслом, из-за которого все и пошло. Игра не стоит свеч, как говорится. Притом вы заранее знаете, что рано или поздно это случится...
Евгений Степанович с тоской посмотрел на часы. Спать уже не хотелось, но он чувствовал какое-то оцепенение, тяжелую апатию, которая, казалось, вдавила его в кресло.