Русская писательница Александра Хвостова (1768–1853) писала о Финляндии много. Кипарский восхваляет чувство языка у Хвостовой. «Она культивировала блестящий, совершенно современный русский язык, который еще в прошлом столетии один критик рекомендовал как образец: «Посмотрите-ка, господа, как женщина умела писать пятьдесят лет назад!» В 1796 году Хвостова выпустила в свет небольшое прозаическое произведение «Камин и Ручеек», в котором пишет и о Финляндии. Хвостова сидит у огня и мечтает о всевозможных вещах. Земля Суоми сложена из камней. И финн представляет собой часть этой же земли: «Я вижу печального финна — он идет, понурив голову, насвистывает какую-то грустную, унылую песню; он идет, чтоб отдохнуть в своем бедном доме, на жестком соломенном матраце. Восьмеро детей ждут его у порога низкой избушки; трогательно протягивают они свои слабые ручонки к несчастному отцу… Но финн, уставший от труда и от своих горестей, бросает на землю мокрый невод и, не говоря детям ни слова, лишь вытирает с лица пот и слезы… Затем он делит с детьми скудный хлеб с примесью сосновой коры… и, забыв про нищету, тяжелый труд и горести, ложится спать. Сон — единственное благо, которое природа ему даровала».
Этот отрывок, переведенный на финский, очевидно, самим Кипарским, полон романтической сентиментальности, в которой, однако, содержится много истинного сочувствия. Валерий Брюсов (1873–1924), замечательный поэт, также испытывал по отношению к Финляндии и финнам как понимание, так и почти что любовь. Брюсов редактировал вместе с Горьким антологию финской литературы и опубликовал в 1910 году стихотворение «К финскому народу», которое перевел А. В. Коскимиес. Это было дерзкое, смелое стихотворение, русский поэт поддержал народ, угнетаемый царской политикой: «Упорный, упрямый, угрюмый, / Под соснами взросший народ!»
Народ стоял и стоит твердо, и Брюсов надеется, что народ выдержит; он пишет как финский национально-патриотический поэт. И народ выдерживает именно благодаря своему языку и связанному с ним самосознанию:
Весь цельный, как камень огромный,
Единою грудью дыша, —
Дорогой жестокой и темной
Ты шел, сквозь века, не спеша;
Но песни свои, как святыни,
Хранил — и певучий язык,
И миру являешь ты ныне
Все тот же, все прежний свой лик.
Это стихотворение вполне могло бы быть частью, например, патриотического цикла Эйно Лейно.
Особенно пространно Кипарский пишет о стихах служившего в Финляндии унтер-офицером в 1820-х гг. Евгения Баратынского (1800–1844 гг.). Пушкин называл этого своего друга «певцом Финляндии». В его стихах отражаются как суровая природа и леса, так и финские почти мифические гранитные скалы. И наши женщины. Кипарский цитирует строки в переводе Мартти Ларни:
Так, ваш язык еще мне нов,
Но взоры милых сердцу внятны,
И звуки незнакомых слов
Давно душе моей понятны.
А на меня самого особенное впечатление произвело пушкинское определение финского рыболова: печальный пасынок природы. Эта строка из знаменитой поэмы Александра Пушкина (1799–1837) «Медный всадник», 1833), созданной под впечатлением от бронзового памятника Петру Великому и восхваляющей как самого Петра Великого, так и заложенный им Петербург. Пушкин пишет своим гениальным размером и действительно звучным языком о том, как там, где рыболов прежде забрасывал в воду свой невод, возвышается теперь величественный город.
Неужели мы действительно лишь пасынки природы? Да еще и печальные. Тем не менее в пушкинских строках, говорящих о финне, сквозит и некоторая нежность:
Где прежде финский рыболов,
Печальный пасынок природы,
Один у низких берегов
Бросал в неведомые воды
Свой ветхой невод, ныне там
По оживленным берегам
Громады стройные теснятся
Дворцов и башен; корабли
Толпой со всех концов земли.
Я вижу город, но вижу и изображенный Пушкиным уже исчезнувший пейзаж: Неву и ее болотистые берега, небольшой тихий пруд, утренний туман, сквозь который прорывается раннее солнце, и серую лодку, медленно скользящую по водной глади с одиноким рыболовом на веслах, плывущим, чтобы проверить улов. Прошлое живет и сейчас, ибо пушкинская картина вновь и вновь повторяется на обширных окраинах Санкт-Петербурга. Да и по эту сторону границы рыболовов хватает.
Я вижу и ощущаю эту картину еще и как символ, говорящий об общности между Эдуардом и мной. Есть дистанция и различие, но при этом есть чувство и понимание. Мы были разными и разными по-прежнему остаемся; но временами мы были и бываем похожими. Что-что, а профессия объединяет. Рыболовы? Да может, в конце концов и это нас обоих сближает… Или же так:
— Мы шаманы, колдуны, волшебники… — как Эдуард, когда мы встречались на первых порах, говорил о нас, писателях, с быстротой, подогретой вином.
Бахвальства хватало. Да и радости было тогда достаточно. Колдунами, причем искусными колдунами, мы действительно бывали на крохотные мимолетные мгновения. Мы делали из пустоты дома, строили их из слов, а иногда нам удавалось поселить в них и читателей. Как же хорошо было, когда и читатели, и писатель в это верили!
А потом всю работу приходилось и по-прежнему приходится начинать с самого начала.
7
О чем еще мы в первые годы нашего знакомства спорили, кроме рыбы? О том, что настроение у Эдуарда могло измениться за несколько секунд: он хотел в один момент одного, а в другой — другого, и мне просто-напросто было не угнаться. Я не думал тогда, что в его стране действительно нужно было хвататься за момент, carpe diem[3] было центральной темой каждого дня. Живя в Финляндии, я знал, что какая-нибудь подержанная машина будет ждать в магазине и на следующий день, а если ее только что продали, то совершенно такую же соседку — нет. Но Эдуард спешил покупать, принимать решения. Машины были в Советском Союзе в необычайном дефиците, особенно западные. Даже готовые вот-вот развалиться, они были некими символами статуса.
Головной боли из-за машин хватало, и я уже заранее испытывал мучения, предчувствуя, что у Эдуарда опять будет на уме приобретение машины. Может быть, потому, что я ничего не понимал в машинах, я ведь тогда не умел даже водить.
Машины попадались, даже рухлядь, кое-как остававшаяся на ходу, одну такую я однажды случайно приобрел за пару тысяч марок. Для переправки машины прибыл из Петербурга в Финляндию один самый долговременный член тогдашней, да и нынешней команды Эдуарда — Владимир Смирнов. Володя знал автомобили, всевозможные машины, он был бывшим чемпионом мира по ледяному спидвею. Однажды он подвез меня зимой из Петербурга в Хельсинки. Я узнал тогда, что и на грузовой «Тойоте» можно добраться, когда за рулем настоящий профи. А вообще в жизни Володя мягкий и приятный человек. Иногда я зажмуривал глаза, дорога была скользкая, а скорость бешеная. Было видно, как одна несущаяся на такой же скорости машина съехала в кювет, так что взметнулось облако снежной пыли. Мы все-таки держались на дороге. Только в Финляндии Володя ехал как полагалось, полностью соблюдая ограничения скорости.
— Почему? — спросил я.
— Иначе мне запретят въезд в страну, — прозвучал ответ.
— А в России?
— У меня отобрали бы права.
— А тогда, что ты тогда будешь делать? — спросил я, ведь вождение было Володиной профессией. Развел руками, подмигнул. И на этом разговор иссяк.