За Уралом мать с детьми жили в двух местах — в городе Шадринск и в Верхне-Тюменской области. И из этого времени в памяти Эдуарда всплывают проблески:
«Каким-то образом помню также детский сад, который находился на берегу реки. Помню и то, как нам, детям, присылали посылки с фронта — в них были игрушки, немецкие. А среди них был семафор для регулирования движения игрушечных поездов. В семафоре сменялся свет… Эти игрушки отдавали тем, чьи отцы погибли на фронте. А я чувствовал обиду, что мой отец жив».
Происходило ли это из-за того, что отец и так был уже безнадежно далеким и чуждым? Возможно.
И наверное, еще и потому, что не получил игрушку, именно это лучше всего запомнилось маленькому Эдуарду.
2
Два года из раннего детства прошли, таким образом, на Урале. И когда в августе 1943 г. они вернулись в Москву, а Эдуарду было всего пять лет, выглядела столица действительно необычно. Повсюду были ямы для фундаментов домов, брошенные строительные площадки и скелеты зданий, оставшиеся после бомбежек. Но все-таки находились и целые дома. В ямах для фундаментов стояла вода, а в воде жили лягушки, даже рыбы. Это Эдуард помнит. А другое зрелище поднимало его взгляд прямо в небеса. Со всех сторон над домами сотнями парили большие воздушные шары на длинных канатах; это были заградительные аэростаты, предназначенные для того, чтобы препятствовать операциям немецких самолетов над Москвой.
Я могу себе представить, каково было смотреть на них, и как будто вижу все это собственными глазами, хотя тогда только родился. Я принадлежал к вражескому лагерю, и моя мать принадлежала к нему тоже. Она описала в книге «Eloni alkutaiva» («Начало моего жизненного пути») свои настроения того дня, когда я родился в Акушерском училище: «Финляндия в состоянии войны с русскими и англичанами. В Хельсинки часто тревоги. Беспокойно». Погода была в момент моего рождения «дождливая, иногда солнце из-за туч».
А новая обстановка, разбомбленная Москва постепенно становились в уже более зорких глазах Эдуарда будничным миром. Окна по вечерам занавешивали черной бумагой — ни лучика света не должно было просочиться на улицу. Темнота была и пугающей, и защищающей. И он к ней привык. Говорят, ребенок привыкает ко всему. Защиту он получает от дома, от самых близких. Для маленького ребенка хуже всего непрерывные перемены, всегдашняя адаптация к новому, а не условия как таковые, даже если они мало подходящие. Ведь ребенок не может знать о лучшем, потому что еще не умеет сравнивать.
Перемены намечались и в московской жизни. Но только намечались. Отношения сына с родителями оставались отчужденными. Я не знаю, почему, но у многих писателей самыми близкими становились дедушки и бабушки, скорее, именно бабушки. Брошенных детей хватает. И мать Эдуарда забросила своего сына тем, что была духовно отчужденной. К счастью, мать его отца (бабушка) жила в той же квартире. Она владела комнатой в шестнадцать квадратных метров. Мать не хотела поддерживать связь с родственниками, так что родственники отца заходить к ней не имели права; постепенно мать просто изгнала их из своего окружения. Но бабушка была другого склада. Эдуард вспоминает, как в ее комнате на полу могли спать порой даже восемь приехавших в Москву родственников, и тогда маленький Эдик виделся с ними. В других местах простору было больше, но двери тех комнат оставались закрытыми.
Из рассказов Эдуарда я узнаю, что бабушка любила маленького мальчика. Мать, напротив, становилась все более далекой. И не только из-за того, что она отправлялась, подобно своему мужу, к девяти часам на работу и возвращалась вечером около одиннадцати. Совместных моментов в сущности даже не было, а если были, они казались ненастоящими. Зато бабушка всегда была рядом.
Быть родителем — материя не биологическая, а духовная. Кто любит и дает защиту и близость, тот и будет отцом или матерью ребенка, а иногда и обоими сразу.
Биологическое «родительство» означает лишь генотип: оно не дает путевку в жизнь.
Во время войны и после нее все было в дефиците — и даже в семье Эдуарда, хотя отец и работал в партии. С приходом весны и лета бегали босиком по мягкому асфальту. Но когда наступали холода, с обувью было хуже. Эдуард рассказывает:
«У меня где-то даже есть фотография, где я стою в вязаных туфлях. Бабушка связала их на спицах. Очевидно, что такие туфли не могли выдержать дольше одного дня».
Они жили на нынешнем Кутузовском проспекте, который тогда еще назывался Можайское шоссе. То есть Можайск действительно был когда-то важным городом, от былого величия которого остались уже только крохи.
А имя Кутузова уводит в другую сторону: к чему-то более возвышенному и могучему. Поэтому связанное с Можайском название магистрали после победоносной войны было изменено.
Генерал-фельдмаршал Кутузов был человеком, разбившим наконец Наполеона в 1812 году, руководствуясь собственной, хотя и кажущейся странной тактикой отступления. Окрещение улицы заново его именем было напоминанием и о том, что французы не больше, чем немцы, получили Москву в свое фактическое распоряжение; немцы в сам город даже не попали.
Дом, где жили Успенские, представлял собой большую кирпичную шестиэтажку. Он был добротно построен из желтого кирпича сталинской эпохи для партийных чиновников, но серая архитектура со стороны двора была такой же, какой отличалась послевоенная Москва. Здание имело форму русской буквы «П»: большой фронтон и по его бокам флигели. Раньше оно казалось, возможно, даже топорным, но теперь среди новостроек Москвы такие дома выглядят удивительно уютными. Эдуард все еще вспоминает пейзажи детства с любовью.
Подобные дома возвышались со всех сторон; сталинок была целая шеренга. Поблизости находились здания Мосфильма, Госплана и МИДа.
Война прошла, люди опять начинали жить. Во дворах домов хватало места, их заполняла детвора. Поскольку родители с утра до вечера были на работе, дети оказывались предоставленными сами себе. Они имели свободу, которая так не вязалась с педагогическими целями государства. Двор Эдуарда был забит дровами, которыми отапливали дом. Дров было так много, что поленницы достигали второго этажа. На поленницах Эдуард и другие местные дети строили шалаши, точно так же, как и мы в Каллио на штабелях дров Технического училища. Да и другие игры напоминали игры детей из Каллио: в Москве из рогаток, правда, стреляли вместо камней маленькими шарикоподшипниками, так как поблизости находился выпускавший их завод. Изготавливали и мечи, однако не из рождественских елок, как в Каллио.
Большие подшипники использовали в качестве колес для самодельных самокатов — такой самокат смастерил себе и Эдик. У меня тоже был самокат, хотя и покупной, он был марки «Oiva», и вскоре его украли.
В памяти Эдика запечатлелось несколько особенных картин из детства: «Повсюду летали ласточки и стрижи. Их были тучи, потому что мошкары хватало. В бараках напротив держали коров. И молочник поднимался на лифте на этажи и продавал молоко из бидона».
Квартира не была большой по нынешним меркам, но 55 квадратных метров в условиях послевоенной Москвы были роскошью. В ней жили мать, отец, трое сыновей и бабушка по отцу. Ночующие на полу в ее комнате родственники были, по мнению Эдуарда, самыми интересными из посетителей. Одну подробность Эдуард помнит особенно отчетливо: на стенах комнат висели маленькие клетки, а в них чижи и щеглы. Не удивительно, что в его доме птицы занимают свое важное место.
Проспекты в Москве по-прежнему остаются, хотя названия их снова меняют. Раньше они были действительно широкими, и остаются широкими до сих пор, полос движения хватает. Кутузовский проспект был одной из важнейших магистралей. Поэтому его всегда закрывали для прочего транспорта, когда на своих машинах проезжали вожди. Это делалось из опасения покушений. Ведь Сталин способы совершения таковых хорошо знал… Других машин было немного, но эти лимузины Эдуард видел часто: «Черные автомобили марки ЗИС (ЗИС — Завод имени Сталина) мчались по проспекту, а в них сидели Сталин, Берия, Молотов и другие орлы». Когда едет Путин, а теперь уже и Медведев, по-прежнему закрывают те же улицы. Неужели по той же причине? И сразу возникает транспортный хаос, хаос, который в Москве уже и так каждый день.