— Воруют, а?
— Не знаю.
— Воруют, — определил старик. — Знал я, что воруют, а теперь уверился.
Отвалился опять на изголовье, лежал, молчал, лишь одеяло на его груди сильно вздымалось. И вдруг я увидел, как из-под его ресниц выкатилась маленькая сердитая слеза. Выкатилась, остановилась, застряв в колючей щетине бороды, и соскользнула вниз, исчезла под подбородком.
— Воруют, брат, — пробормотал старик тихо. — Воруют, растаскивают весь дом… Ну, чего стал столбом? Придвинь чурбачок к кровати, поближе садись.
Я сел, как было приказано, и тут же почуял острый запах прелой земли, идущий от старика. И его лицо, и руки вблизи походили на землю, серую мертвую землю, какая бывает под камнями у северной стены риги, куда никогда не заглядывает солнце.
— А знаешь ты, что воровать нельзя? — спросил он строго.
— Я и не ворую…
— Ой ли? — усмехнулся он.
— Не ворую, дядя.
— А другие? А?
Не нашелся я, что ответить. Старик подождал немного, насмешливо поглядел на меня и объявил:
— Самому ли воровать, промолчать ли, когда другой ворует, — один грех. Слышишь?
Ничего я не ответил.
А на дворе меня уже подстерегала Салямуте, вся взъерошенная, как пощипанная ястребом курица, готовая вцепиться всеми когтями. Ждала в сторонке и старуха, теребя пальцами нижнюю губу. Стоял Казимерас на крылечке клети, и хотя ничего не сказал, но я видел: ждет и он и Юозёкас.
— За сколько продал? — завизжала Салямуте. — За сколько, спрашиваю, продал наши души?
И уже было вцепилась мне в волосы. Но тут из кузни прибежал Повилёкас.
— Верните мне пастушонка, и никаких гвоздей, — сказал, взяв меня за руку. — Не вы нанимали, не вам и расправляться.
В кузне толкнул меня к мехам:
— Дуй! — Сам вынул курево, зажег, взяв клещами раскаленный уголь, глубоко затянулся раз и другой, улыбнулся: — Припер тебя старик, а?
— Уйду вот отсюда, — сказал я сердито.
Повилёкас расхохотался.
— И далеко собрался? — спросил. — Может, и меня прихватишь? Коли уж вместе, так всюду вместе. — Подождал, подошел, положил свою руку на мою, с силой нажав рычаг меха. Огонь в горне зашумел веселее. — Вот как надо дуть, — сказал невесело. — И никуда ты, паучий сын, не уйдешь. Не так легко уйти… — Помолчал и опять сказал: — Не так-то легко.
Покончили с зубовыми боронами, налажены пружинные, перетянуты шины, наточен сошник для пропахивания картофеля… Повилёкаса точно зуд обуял: с утра до ночи мечется по кузне, подчищает во всех углах, С досадой встречает он каждого нового человека, который приносит работу.
— Ну, чего еще? Раньше не мог? Поди всю зиму от бабы не отваливаешься! Свой уголь принес? Высыпай, дуй, помогай пастушонку!
Не успеет человек трубку зажечь, а Повилёкас уж исправил что надо, нетерпеливо озирается, за что бы взяться еще. Весною каждый грош дорог, оттого человек не спешит из кузни: долго шарит по карманам, ищет, чего не положил, пока наконец не скажет:
— Такое дело, Повилюк… мелочи, значит, не захватил.
— Обожду, не горит, — машет рукой Повилёкас и отворачивается, хотя преотлично знает, что вечером старик Дирда дотошно расспросит и его и меня: кому что выковал, что починил, много ли взял, а главное, где деньги? И опять перебранка до поздней ночи, опять старик разохается над разоренным домом, опять Салямуте будет кричать, что она в старых девках осталась, что братья невзлюбили ее. Опять и опять… Не думает Повилёкас об этом. Сам из кишок лезет и меня погоняет. Только и слышишь:
— Дуй! Подай! Зажимай! Толкни! Тяни!..
И вдруг все бросил, запер кузню. Вывел из стойла ту самую лошадь, на которой привез меня, надел на нее хомут. Но не запряг, а сел верхом и ускакал за ворота.
Вернулся только на другой день к вечеру, — лошадь запряжена в такую бричку, какой я еще не видывал, хотя живу на свете уж десятый год. Кузов коричневый, задок зеленый, крылья с обоих боков оберегают кузов от грязи, спереди тюльпаны, сзади тюльпаны, края желтые, вызолоченные, а про рессоры уж и говорить нечего! Тонкие, как соминые усы, скрепленные по три, по четыре полосы светлыми, как серебро, заклепками, так и покачивают кузов — вниз-вверх, вниз-вверх… А Повилёкас еще и сам раскачивает их, сидит, отвалившись, как епископ, а мятной от него несет — втрое сильнее, чем когда меня вез.
Ализас и тот обалдел, увидев такую запряжку, сплюнул через уголок рта:
— Гм, а ведь верно — дал этот поганец Комарас!
А народу-то собралось у кузни! Пришли Стошкус, Лаумакис, Патумсис и Дябясилас — все из Кощеевой казны, прибыли и Шалнакундис, Пабирис и Вирвяле из голоштанной команды. Прибежали бабы, безусые парни, заневестившиеся девки, пастушата и совсем ребятишки мокроносые. И все должны были обойти вокруг брички, похлопать по ней рукой, попробовать рессоры, став на подножку, обязательно проверить, хорошо ли завернуты гайки и нельзя ли что отвернуть. Прошкус, понятно, прибежал раньше всех, юлил между многоземельными, тащил их опять и опять к бричке, показывал, растолковывал, спорил. Люди оживились, как в большой праздник или на престольный день, всюду раздавались возгласы и смех, разговоры и даже брань.
И лишь одна девчонка стояла тихо среди остальных. Небольшая девчушка, с круглыми плечиками, с розовыми щеками. Одета она была, как и все девчонки: толстая домотканая юбка, из которой она успела вырасти, изрядно обветшавшая сермяга, когда-то клетчатый, а теперь уж не поймешь какой платок на голове. И обута она была в деревянные башмаки, как и все мы. Но вместо онучей на ней были красные чулки. А когда она улыбалась, то кончик ее носа вздрагивал, как мышиный хвостик. Стояла молча, глядела.
— Понравилась? — ткнул Ализас мне в бок. — Хороша девка, а?
— Кто это?
— Ты, божья коровка, не заглядывайся, тебе она не по губам. Это Аквиля, пастушка Подериса, — понятно? — И пояснил: — Это я ей нужен.
— Фрр-р-р… — сделала губами Аквиля, видно услышав слова Ализаса. — Вот еще кавалер! Гнать таких кавалеров надобно.
Люди кругом рассмеялись. Но Ализас не смутился. Подпрыгнул, ударил меня по голове и сбил шапку.
— Аквиля! — крикнул он весело. — Это подпасок Дирды, ха-ха-ха… — И шибанул еще раз.
Когда мы с Ализасом упали на снег, вцепившись один другому в волосы и стараясь выцарапать друг другу глаза, люди кольцом обступили нас. Бричка Комараса была позабыта. Все теперь галдели и кричали, подзадоривая то меня, то Ализаса. Кто-то услужливо сунул мне в руки железку, кто-то подал Ализасу дубовую палку. Одна Аквиля стояла по-прежнему спокойно, будто и не из-за нее дрались два таких парня!
И вдруг все замолчали и расступились. В ворота медленно шел Подерис — первый богач в деревне и во всей округе. Подошел, поглядел вниз на нас с Ализасом, и от этого взгляда мы оба вскочили на ноги. Подерис молча пошел к бричке. Оглядел ее со всех сторон. Медленно покрутил пальцами правый ус.
— Сделаешь такую же — пятьдесят литов даю, — сказал Повилёкасу.
— И двух сотен не давай, — засмеялся тот.
Подерис поглядел на него. Теперь он крутил левый ус. Покрутил и перестал:
— Сколько возьмешь?
— А сколько даешь?
Пальцы Подериса опять потянулись к усам.
— Кота в мешке не покупаю, — бросил через плечо. — Сделаешь — поглядим.
Повилёкас подступил к нему вплотную.
— Если пятьсот и Уршуле в придачу? — спросил так тихо, что я еле расслышал.
Пальцы Подериса опять остановились. Теперь уж надолго. Молчал, не мигая глядел на Повилёкаса. А потом, не сказав ни слова, повернул к воротам и как пришел не спеша, так и ушел. Люди кругом облегченно вздохнули, опять пошли разговоры, споры, шутки.
— Ты чего дерешься? — спросил я Ализаса.
— Не лезь к чужим девкам! — крикнул он, опять вцепившись мне в ворот.
Но теперь нас растащил Повилёкас, обоих погнал в кузню.
— Эй, гвоздуны! — крикнул он весело. — Бричка на дворе, работы невпроворот, а они девок не поделят. Ты, желторотый, дуй. А ты, Ализас, бери мешок, обойди все дворы, где только найдешь хоть щепоть угля — тащи сюда. Когда все сделаем, тогда и девок найдем, не уйдут. Слышишь, Ализас?