— Вот и первое лето за плечами. Еще шесть отмахаешь хворостиной и пора собираться в батрачки. А там и в батраки поднимешься, жалованье будет — обеими руками загребай, гармонь купишь… Запасись только терпением — все будет!
До батрачка мне еще так далеко, что и думать об этом не стоит. И мы едем дальше молча. Ольшаник кончился, потянулись голые поля, местами уже почерневшие, с обветрившимися буграми. Все больше сгущались сумерки, дождь набирал силу. Теперь он хлестал слева, где меня не загораживал хозяйский бок. Поднявшийся ветер порывами пробирался под одежу, ознобом пробегал по спине. Прижался я к локтю хозяина, прильнул лицом к толстому, пропахшему потом и дегтем сукну, стараясь согреться.
— Тпр-р-р! — хозяин натянул вожжи.
Я поднял голову. Мы уже въехали в просторный двор, окруженный деревьями и огороженный крепким забором, как и те большие усадьбы, что я видел по дороге. Огромные собаки рвались с цепи, встречая радостным лаем и воем вернувшегося хозяина. Он вылез из саней, цыкнул на собак: те было притихли, но тут же яростно залаяли на меня.
— Вылезай и ты, — сказал хозяин. — Или уж совсем закоченел? Приехали.
В окнах дома засветился огонек. В ту же минуту на крыльце показался парень с ведрами в руках.
— Батюшка, кого это ты привез? — спросил он.
— За кем ехал, того и привез. Пастушонка нанял, или не видишь?
— Да ведь нам уж пастушонка не надо.
— Не надо?
— Давеча вон Данелюс пришел, сам вызвался. Говорит, передумал, нынешнее лето еще проболтается в подпасках, а там видно будет. Ты за ворота, он и пришел.
Хозяин помолчал.
— И как же? Все обговорили?
— Долго ли тут обговаривать? Сказал я, как осенью было сказано, он и согласился. Да вот и сам Данелюс.
Из дома вышел довольно рослый паренек, в сером домотканом пиджачишке и таких же штанах, обутый в постолы с оборами до колен. Он прислонился к крыльцу и принялся молча разглядывать меня.
Хозяин посмотрел на Данелюса. Его пшеничные усы зашевелились от благосклонной улыбки.
— Как же теперь быть? — спросил я растерянно.
— Сам видишь: не нужен ты нам, — ответил хозяин, все еще улыбаясь Данелюсу. — Прошлогодний согласился.
— А я?
— Ты? А что — ты? — удивился хозяин. — Не видишь, как оно получилось? Не нужен.
— Куда же мне теперь деваться?
— Вот те на! — засмеялся он. — Разве я один хозяин на белом свете? Приедет другой, к нему и пойдешь.
Он повернул к крыльцу, а я не мог взять в толк, что мне теперь делать. Становилось все темнее. Собаки опять начали рваться и злобно лаять на меня. Тогда я пошел следом за хозяином на крыльцо, оттуда в темные сени. Но тут он остановился и, нащупав меня в темноте, спросил:
— Куда это ты?
— В избу, — ответил я. — Неужели назад меня повезете нынче, в такую позднюю пору? Завтра отвезете.
Хозяин помолчал.
— А ты — пешочком. Ноженьки молодые, и не заметишь, как дойдешь, — сказал он ласково. — Помнишь, которыми местами проезжали? Проселком до ольшаника, а там по большаку, по большаку, все напрямик. Там тебе и дом.
— Как я ночью-то доберусь? В этакую даль. Еще волки заедят.
— Волки только в рождественский пост нападают на людей. Когда свадьбы справляют. Теперь эта пора кончилась, больно ты им нужен. И долго ли дойти? Стемнеть как следует не успеет, а ты уж за печкой ноги будешь греть..
Он отворил дверь в избу, чтобы светлее было, порылся в карманах, достал двадцатицентовую монету и протянул мне…
— На, бери за потерю времени, — сказал ласково. — С деньгой тебе идти веселей, с пустыми руками идти — уж не то.
— Погодите… Как же так получается? — совсем растерялся я. — Дайте хоть переночевать под крышей. Как я пойду теперь ночью… один через лес?
— Ты сперва возьми, — сунул он мне в руку монету. — Переночевать я бы тебя пустил, да места нет. Сам видишь, какая теснота: своим не поместиться, куда уж чужих пускать? И постели лишней нет. Разве я знал, что пастушонок больше не понадобится?
Я стоял растерянный, не находясь, что ему сказать.
— Про какие леса ты толкуешь? — снова начал хозяин. — Ольшаник есть, а больше ничего, стало быть, нет. Не надо врать.
Парень с ведрами тем временем подошел к колодцу, черпал при свете фонаря воду и кричал издали:
— Батюшка, собак на ночь пора спускать, а?
— Спускай.
Я поскорее выбрался за ворота, потому что собаки были с двухгодовалого теленка и, видать, очень преданы своему хозяину. Они так и кидались во все стороны, гремя толстыми цепями и задыхаясь от злобы.
Повернул я по проселку обратно и сразу понял, что одно дело глядеть на раскисшую дорогу с саней и совсем иное брести по этой дороге на своих двоих. Ноги по щиколотку увязали в хлюпающем студеном месиве — снег и вода, снег и вода. Деревянные башмаки живо набились этой кашей, ноги стало жать, стягивало оборы. Я то и дело присаживался на какой-нибудь бугорок, ногтями выскребывал из деревяшек утрамбованное месиво, надевал их и опять спешил дальше. Пот ручьями бежал по лицу. Единственно, чего мне хотелось, это добраться до большака, пока не наступила темная ночь. Большак казался мне сейчас таким родным и близким, словно порог нашей избенки: вот только доберусь до большака, и все будет хорошо — ни страха, ни сырости, ни жути…
Стемнело раньше, чем я успел дойти до большака. Все чаще и чаще я приседал на корточки, нащупывал руками след санных полозьев, чтобы не сбиться с пути. И все мне казалось, что кто-то гонится за мной по пятам, и сбоку кто-то норовит схватить меня за ноги, и навстречу кто-то крадется, крадется… Сердце билось, как зажатый в кулаке воробей…
Но вот по сторонам замерцали огоньки. Из темноты вынырнул хутор. Приятно пахнуло дымком и чем-то жареным, а к этим запахам примешивался еще более приятный дух навоза. Так я и видел перед собой: вот коровы в теплом хлеву мирно жуют жвачку, а овцы, должно быть, спят в своем закуте. Только лошади, такие ненасытные, хрустят и хрустят сеном в яслях, изредка ударяя копытом, чтобы отпугнуть назойливую ласку или хорька. Хорошо бы сейчас забраться на сеновал, зарыться в солому, переждать, покуда кончится эта темень, покуда рассветет… Только кто тебя теперь примет, чужого, никому не нужного мальчишку?
И казалось мне, что нет большего счастья, чем быть взрослым и сильным. Ухватил бы одной рукой хозяина за ворот и подставил бы под нос кулак. Тогда бы иначе говорил со мной, не посмел бы выгнать, как бездомную собаку, не дав переночевать. Эх, скорей бы пролетали эти проклятые шесть лет, что мне осталось еще пастушить! Скорей бы, скорей!.. Не иначе, как сам нечистый придумал для людей это детство!
Кое-где еще мелькали огоньки хуторов. Ветром доносило оттуда собачий лай, запах дыма и навоза. Но я и головы не повернул в ту сторону: а ну их, пускай повесятся, подавятся своими черепичными крышами и горячими ужинами на столах!
Поля кончились, пошел ольшаник. Об этом я догадался в темноте по свисту ветра в верхушках голых кустов, да и снег на дороге стал глубже. Спешил я что было мочи, но скоро почувствовал, что из-за сугробов подвигаюсь небойко: шаг вперед, полшага назад. А тут, как назло, оторвалось ушко на левом башмаке и распустилась обора. Башмак то и дело слетал с ноги, и это очень мешало и без того замедленному ходу.
Наконец-то большак. Снег изъезжен, утоптан конскими копытами, а если и попадается лужа — она поблескивает в темноте и можно обойти ее, не промочив ног. Я кое-как поправил спадавший башмак, обмотав его оборой через подошву, затянул потуже, завязал на щиколотке и чуть не рысью пустился вперед, позабыв тревогу, страх и злобу на своего нанимателя. К тому же, в руках у меня была палка, которую я выломал в ольшанике: в случае чего будет чем огреть!
Сплошная густая темень показывала: самая полночь. Дождь перестал. В просвете между облаками мигнула звездочка, за ней другая, третья… Изредка ветер еще наносил клочья туч: налетит дождевой шквал, попрыскает, цокая каплями по раскисшему снегу, и опять мерцают звезды, опять глухо кругом. Где-то далеко от дороги пропели первые петухи, пропели вторые… Иду и чувствую, что с каждым шагом все сильнее дрожат коленки и палка упрямо выскользает из рук. Ветер высушил пот на лице, но теперь перед глазами поплыли какие-то чудные, то зеленые, то красные, яркие круги. Понял я, что далеко не ускачешь, придется присесть где-нибудь у дороги, передохнуть…