Предчувствие каких-то страшных и внезапных событий ходило рядом. Он стал вытягивать из прошлой жизни приятелей, знакомых, чтобы просто посидеть, принять виски на грудь, и с жаром расспрашивал об их жизни, интересуясь каждой деталью, вскрывая в этих уже чужих располневших мужиков и баб самое сокровенное. Кто-то хотел свалить из страны навсегда, кто-то уже давно удачно воспользовался моментом и уехал от греха подальше. Кто-то искал работу, проедая жирок докризисных времен. Другие разводились и находили новых подруг, раскапывая старые кладовые – сокурсницы, одноклассницы и коллеги. Бывшие его студенческие подруги вдруг принялись усиленно рожать, предчувствуя исход молодости, а кто не рожал, вовсю искали мужей, отдаваясь без зазрения совести случайным знакомым. Почти все суетились в бессмысленном метании в ожидании чего-то большого и не понятного. В эти дни лицо Умрихина горело и дрожали руки то ли от бесконечных возлияний, то ли от напряжения и волнения, сопровождавшие его вылазки в чужие судьбы.
Значит, у тебя предчувствие, – холодно говорил Маркин, разминая в пальцах зажженную сигарету и внимательно всматриваясь в нервное лицо Умрихина. Они сидели в какой-то кафешке на Петровке. Маркин представил Диму, тихо подсевшего к ним за столик мужчину лет пятидесяти с бородой, похожего на состарившегося лаборанта химической лаборатории. Не глядя в глаза он вкрадчивым голосом задавал вопросы, и изредка посматривал на Маркина. У вас есть ощущение, что должно, что-то произойти, – тихо говорил Дима. – А что конкретно, хотя бы приблизительно? Может быть революция или еще один экономический кризис? Умрихин пожимал плечами – что-то витает в воздухе, вы сами не чувствуете? Дима слабо улыбался – да, есть такое, каждое утро просыпаюсь, и чувствую, что что-то должно произойти, только одно дело – относиться к этому как к сюрпризам, которые преподносит нам жизнь, даже, скорее, как к игре, а другое дело– бояться. Вот вы боитесь? Умрихин не знал, что ответить, сейчас все эти предчувствия его просто выбивали из колеи. Знаете что, – говорил Дима, – вам надо немного отдохнуть, в спорт-зал походите, это обычные для вашего возраста тревожные состояния, к тому же усугубленные легким инфантилизмом, я вам больше скажу, такое наблюдается у каждого второго, вот моя визитка, вы как-нибудь позвоните, мы еще более детально поговорим. Дима также незаметно, как и появился, исчез из поля зрения. На визитке было написано – «Доктор Дима, психотерапевт». Маркин тогда угадав немой вопрос Умрихина, сжал лацканы его пиджака и прошипел со злобой – а чего ты хотел, псих, хорош уже носиться с этим бредом, взрослей уже, не хватало, чтобы ты еще спился, давай уже дурь эту из головы выбивай и за работу, у нас через неделю проект начинается…
Андрей, Андрейчик, живи своей жизнью, – говорила Ольга, когда он с дрожью во всем теле обнимал ее ночью.
V
Все закончила смерть. Вернее, ее прохладное дыхание и близость.
Как будто до того дня ее не существовало совсем, не умерли отец с матерью слишком рано и не справедливо от болезни, которая возникает по своей неведомой прихоти, слепо и бесповоротно умножая клетки.
После похорон его, конечно, обдало холодным душем космического бытия, и необратимость смерти, которая могла подло подползти в любой момент, внесла свои поправки в его разброд и шатания, но стала, скорее, ингредиентом в коктейле его переживаний – кто я, что я, зачем это все, а сверху долька лимона – умереть зазря как они.
И попытка пойти войной на Бога в то время, когда гроб с отцом лежал на столе в их поселковом доме, оглушила его своей безысходностью.
Поначалу он легко воспринял смерть отца, наверное, потому, что она была логичным завершением его четырехдневных страданий – частого прерывистого дыхания, отеков по всему телу и невозможности найти удобное положение в постели. Но когда хлопоты по организации похорон прошли, был закуплен самый дорогой гроб – да, во время выбора он хладнокровно думал о том, что обитый красным или синим бархатом гроб выглядит пошловато, поэтому выбрали полированный, – когда в доме остались самые близкие, ставшие вдруг одинаково безликими в своих черных кружевных платках и с опухшими от слез глазами, он вышел на войну. Купил маленькую бутылку коньяка в занюханном магазине и, пройдя мимо темной церкви, отправился на поле боя – на пустынную, освещенную единственным фонарем площадку детского сада, укрытую мокрым февральским снегом.
Он вытаптывал хаотичные тропинки, и с каждым шагом он требовал ответа на один простой вопрос – за что? И случайные вспышки воспоминаний об отце предъявлялись молчаливому и суровому судье, как доказательства его невиновности. Редкие минуты раздражения на его дурацкие выходки и порка ремнем, немногословность и стеснительная улыбка в таких же редких шумных компаниях и тяга выпить больше, чем полагалось, ну, что еще? Его отстраненность от церковных обрядов, которыми все больше и больше увлекалась мать? Да, за два дня до смерти он скептически и даже как-то виновато посматривал на молодого попа, проводившего обряд соборования. Неужели для тебя мало того, что люди вокруг отзывались о нем не иначе как «хороший мужик». Что там в заповедях – не убей, не укради, не прелюбодействуй… Он пытался вспомнить еще семь, но так и не смог, попытки честно как на экзамене собраться и дать полный ответ заглушал отчаянный вопрос – как же так? Он с силой пнул по сиденью качелей и ржавые гнутые железяки ответили издевательским скрипом – вот-так, вот-так, вот-так…
И опять тишина. Казалось, он слышал, как подтаивает снег. Он не заметил, как допил коньяк, который нисколько не подействовал – только в горле как будто застряла теплая вата. Долго стоял, глядя в небо и перебирая в голове глупую фразу – он умер, а я жив.
По щекам текли слезы.
На черном небе не было никаких знамений, земля не дрожала, все так же уныло светил фонарь.
Через полгода умерла мать, которая все это время только тем и занималась, что готовилась к смерти – деньги, гроб, ремонт в доме, чтобы на ее похоронах ему не было стыдно перед людьми; телевизор, сжирающий тревожное время перед сном. Когда Ольга настойчиво просила позвонить матери, он через силу – а теперь ложечку за маму – набирал ее номер и на все ее вопросы отвечал: все хорошо, нормально, нормально, все по-старому. Она же принималась перечислять, кто еще в поселке умер. В эти полгода он совсем потерял хоть какие-то чувства к месту, где прошло его детство. Теперь уже он представлял поселок как проклятое место, где пачками мрут от рака, пьянства и усталости жить.
Дом, отделанный по примерам из телепередач о ремонте – похоже, только дизайнерский выпендреж как единственное реальное чудо преображения трогал мать в последние дни – сдали в аренду каким-то дальним родственникам, которые клялись и божились каждый месяц перечислять пару тысяч, да так и спустили все на тормозах. Однажды только, в конце осени у них в доме появился сумрачный чеченец, не по холодам одетый в старый серый пиджак и растянутые спортивные штаны. От него пахло силосом и солидолом. Он рассказал, что родственники те крупно задолжали ему, что-то около двадцати тысяч долларов, долг отдать не смогли, и он занял их дом. Что он хочет все по-честному, поэтому приехал оформить дом на себя, иначе «они жить не будут». И чтобы совсем по-честному, он отдает настоящим хозяевам лишние, по его справедливым расчетам, две тысячи долларов. Умрихин тогда только подмигнул испуганной Ольге – ну что, поможем бедным родственникам? С тех пор поселок превратился для него в крохотную точку на карте, далеким воспоминанием, не вызывавшим никаких эмоций.
А жарким, вытягивающим из кожи последние остатки влаги летом он вдруг по-настоящему испугался. Смерти отца и матери, на короткое время убедившие его в несокрушимости могучей и непонятной силы, все-таки не покушались на его жизнь. Единственный осмысленный вывод который он сделал – я-то еще живу, а смерь только ходит стороной, и как всякий человек, он представлял, что впереди раскинулась целая вечность, исключающая вопреки всякой логике саму природу смерти.