Литмир - Электронная Библиотека

– Что это такое? – полюбопытствовал я.

Мэр развернул ткань и поднял повыше: это оказался нарядный с виду мундир и брюки к нему.

– Моя генеральская форма.

И на глазах у мистера Тейта, у меня и у всех солдат с ближайших бивуаков он стащил свой обычный мундир, заляпанный кровью и пылью, и натянул этот, идеально подогнанный, темно-синий, с золотой полосой вдоль каждого рукава. Разгладил его ладонями по всей длине и глянул на меня все с той же прыгающей в глазах довольной искоркой.

– Ну что ж, да начнется битва за мир.

[ВИОЛА]

Мы с Желудем возвращались по дороге… в город… через площадь… Небо на востоке тихо розовело под натиском надвигающейся зари.

Пока могла, я оглядывалась на Тодда… Но вскоре он пропал из виду. Я ужасно за него беспокоилась, за его Шум… Даже когда я отъезжала, в нем все еще была эта странная размытость, эта муть: деталей не разглядишь, но чувства все равно бушуют…

(даже те… ну, те самые, которые было видно всего-то с минуту, пока он не растерялся, не смутился – физические чувства, без слов, сосредоточенные на ощущении моей кожи, на том, как ему хотелось не прерывать контакт, от которых мне самой захотелось…)

…и я снова задумалась, не тот ли это самый шок, что и у Ангаррад? Увиденное в битве оказалось настолько плохим, что он захотел перестать его видеть, совсем, даже у себя в Шуме… – от одной этой мысли у меня просто сердце разрывалось.

Еще одна причина немедленно прекратить войну.

Я поплотнее запахнула бушлат, который мне выдала Симона. Стоял жуткий холод, я вся дрожала, но вместе с тем почему-то истекала потом – из краткого курса целительницы явствовало, что у меня поднимается температура. Подтянула рукав, заглянула под повязку: кожа вокруг браслета была воспаленная и красная.

А теперь от него к запястью еще и тянулись красные протуберанцы.

Которые означали инфекцию. Очень скверную инфекцию.

Которую даже пластырь победить не смог.

Я опустила рукав и попыталась не думать о том, что увидела. И о том, что не сказала Тодду, как ужасно это было, – тоже. Не думать.

Потому что мне все равно надо найти мистрис Койл.

– Так, – сказала я Желудю. – Она все время толковала про океан. Интересно, он правда так далеко, как она…

Я подскочила: это у меня в кармане пискнул и заворочался комм.

– Тодд? – я мгновенно выхватила аппарат из кармана, но это оказалась Симона.

– Возвращайся сюда немедленно, – сказала она.

– Почему? – встревожилась я. – Что случилось?

– Я нашла твой Ответ.

Прежде

[Возвращение]

Солнце уже почти собралось вставать, когда я дошел до провиантских костров и взял себе еды. Земля смотрела, как я беру миску и накладываю в нее жаркого. Их голоса открыты – вряд ли их можно закрыть и все еще оставаться частью Земли, – и я слышу, как они обсуждают меня, мысли распространяются от одного к другому, образуя одно мнение, потом другое, противоположное, потом опять возвращаются к первому – мне едва удавалось за ними поспевать.

А потом они приходят к решению. Одна из них подымается на ноги и протягивает мне большую костяную ложку, чтобы мне не пришлось просто хлебать жаркое из миски, через край, и за нею я слышу голоса Земли, их общий голос, который протягивает ее мне вместе с дружбой.

Я протягиваю руку, беру…

Говорю спасибо на языке Бремени…

И вот оно опять, легкое общее неудобство от языка, на котором я говорю, неприязнь к чему-то, столь чуждому, столь… индивидуальному, говорящему – слишком внятно – о чем-то постыдном. Его быстро замяли, заспорили в вихре голосов, но на мгновение – да, оно там было.

Я не взял ложку.

В спину мне несутся извиняющиеся голоса, но я ухожу и не оборачиваюсь. Иду по тропинке, которую нашел, – вверх, на каменистый холм у обочины дороги.

Земля в основном расположилась лагерем вдоль дороги, в плоской части долины, но на склоне тоже стоят наши – из тех краев, где Земля селится в горах, кому привычнее и знакомей на крутизне. А внизу – те, кто пришел из низин, от рек и спит теперь в наскоро вытесанных лодках.

Но какая разница – Земля же все равно одна, едина в себе, разве нет? В Земле нет иных, нет других – никаких они или те.

Есть только одна Земля.

А я – тот, кто стоит снаружи.

Дальше холм становится так крут, что приходится лезть. Вон там, чуть подальше, утес – можно сесть на него и сидеть, глядя на Землю внизу… как она сама может посмотреть через кромку холма и увидать внизу, под собою, Расчистку.

Место, где я могу остаться один.

Я не должен быть один.

Мой один особенный должен быть здесь, рядом со мной – есть со мной, борясь со сном, пока заря медленно высвечивает небо… Ждать следующей фазы войны.

Но моего одного особенного здесь нет.

Потому что моего одного особенного убила Расчистка, когда Бремя выгоняли из садов и подвалов, из запертых комнат, с половины слуг. Нас с одним особенным держали в садовом сарае, и когда в ночи к нам выбили дверь, один особенный вступил в бой. За меня вступил. За то, чтобы не дать им меня увести.

И оказался сражен. Зарублен тяжелым клинком.

А меня поволокли прочь. Я истошно щелкал – идиотские, негодные звуки, все, что нам осталось после того, как Расчистка заставила всех принять это их «лекарство». Звуки, совершенно не способные выразить, каково это – когда тебя отрывают от твоего одного особенного и кидают в толпу Бремени, согнанных со всех сторон… которым приходится повалить тебя наземь и придавить, чтобы не пустить назад, в этот сарай, где…

Чтобы тебя самого там не зарубили.

Я ненавидел за это Бремя. Ненавидел, что не дали мне умереть тогда же, на том самом месте, раз уж одного горя не хватило, чтобы положить конец моей жизни. Ненавидел за то, как они…

За то, как мы смирились со своей долей, как пошли туда, куда нам сказали, ели, что нам сказали, спали, где велели. За все это время мы однажды – только однажды! – дали сдачи. Ножу и тому, второму, что был с ним, громкому – он был больше, но казался моложе. Мы взбунтовались, когда этот, второй, застегнул ошейник на шее у одного из нас – из чистой жестокой забавы.

В тот момент, в тишине, Бремя вдруг снова друг друга поняло. На один миг мы снова стали едины, связаны…

Больше не одиноки.

И дали сдачи.

И некоторые из нас умерли.

И больше мы не сопротивлялись.

Ни когда группа Расчистки вернулась с ружьями и саблями. Ни когда нас построили и начали убивать. Стрелять нас, рубить нас, издавая этот их высокий цокот, который называется смех. Убивая молодых и старых, матерей и детей, отцов, сыновей. Если мы пытались дать отпор, нас убивали. Если не пытались – тоже убивали. Если мы бежали – нас убивали. И если не бежали – тоже.

Одного за другим одного за другим одного за другим…

И никакой возможности разделить этот ужас друг с другом. Никакой возможности скоординировать свои действия и защититься. Никакого утешения в смертный час.

Мы умирали одни. Каждый из нас – один.

Все – кроме одного.

Кроме 1017.

Прежде чем начать резню, они просмотрели наши браслеты и нашли меня. Они вытащили меня к стене и заставили смотреть. Слушать… как затихает щелканье Бремени, как трава промокает от крови… пока я не остался единственным выжившим Бременем в целом свете.

И тогда меня оглушили дубинкой по голове, и я очнулся в куче тел – со знакомыми лицами, руками, что несли мне утешение, устами, что делились едой, глазами, что пытались поделиться страхом…

Я очнулся, один среди мертвых… и они давили на меня, давили, душили…

А дальше там оказался Нож.

Он сейчас здесь…

Тащит меня наружу из кучи тел Бремени…

И мы вместе катимся наземь, а я – прочь от него…

Мы таращимся друг на друга, от дыхания в холоде виснут облачка…

19
{"b":"220126","o":1}