– А ведь кто‑нибудь, наверно, песни придумывал? Ведь не сами же они родились, – заметил Войтек.
– Это верно. Наверное, был такой человек.
– И не один! – сказала Кристка. – Ведь есть песни пастушеские, есть разбойничьи, есть охотничьи, есть свадебные, похоронные, солдатские, всякие.
– Разве один человек мог бы столько песен придумать? Никак невозможно, – добавила Ядвига.
– То‑то и есть, – согласился Мацек.
– Вот и ты бы мог какую‑нибудь песню сложить, – сказал Войтек Мацеку. – Тетка говорит, что на ее памяти три или четыре песни прибавилось.
– Может, и сложу, – ответил Мацек, – песня в сердце родится. Когда тебе грустно или весело, сердце подскажет, что играть или петь.
– Правда, – сказала Ядвига, – когда Бронця Кубова как сумасшедшая бежала навстречу Ендреку Куле, узнав, что оравцы Кулей побили, потому что они панские буки рубить хотели, – Ендрек ей еще издали запел:
Течет из Оравы
Ручеек кровавый…
Не плачь, девушка,
Не из моей это раны.
Этой песне его никто не учил, ведь никто не знал, что он пойдет рубить лес на Ораве и что там его братьев оравцы убьют. Он хотел свою милую порадовать и тут же сложил песню.
– Да, оно само приходит, – повторил Мацек, – жизнь учит. Одну песню от людей услышишь, другая в сердце родится, и потом играешь одну людям, а другую – сердцу своему.
– А то и не всем людям… – сказала Кристка.
Ядвига же опустила голову на высокую грудь.
Увидев это, Мацек провел смычком по струнам.
– Слышишь? Играет! – сказал жене старик Нендза, лежавший в избе на кровати. – У нас в Польше, говорят, народ простоват, да ко всему способен. Один из дерева матерь божью вырезал, другой играет так, что и послушать не грех.
– А мне все боязно за Яносика! Как бы он там здоровья или, упаси боже, и жизни не лишился.
– Знаешь, старуха, – сказал Нендза, – ласточка из грязи гнездо лепит, а дрозд в лесу свистит, да обоим им далеко до орла. Он по небу летает, диких коз бьет и над всеми птицами царь.
– Так‑то так, – кивнула головой старуха, – да ведь родное дитя…
Наступила тихая ночь, и над всем хутором Нендзы воцарился покой. Войтек пошел спать в избу к дяде, а Мацек еще долго играл девушкам, потом вежливо попрощался с ними, взмахнув шляпой, – он боялся, что они не уходят и слушают его только из любезности, – и сказал:
– Ну, спокойной ночи. Пойду на сеновал.
– Спокойной ночи, – ответили девушки, но не тронулись с места.
– Знаешь, – немного погодя сказала Ядвига сестре, – я бы пошла полежать с Мацеком, он меня любит!
– Ну и иди, – ответила Кристка. – Потешь его и себя.
Ядвига опять опустила голову на грудь: она была моложе и еще девушка.
– А может, не пристало мне самой к нему идти? Лучше бы его к себе пустить.
– Да он и подойти к нашей избе не смеет. Дяди боится.
– А ты сегодня пустишь к себе Вавжека?
– Пущу.
– Вавжек‑то пойдет смело – он хозяйский сын.
– Да, а тебе Мацек приглянулся?
Ядвига начала наматывать кончик платка на палец и сказала:
– Знаешь, когда он играет, так у меня даже мурашки но всему телу бегают.
– Ну, значит, и твое время пришло! Шестнадцать лет тебе исполнилось в троицын день. В твои годы я уже спала с хлопцами. Иди!
– Так я пойду… Ты придержи дверь на сеновал, чтобы не заскрипела.
– Не бойся! Ты знаешь, как открыть?
– Разве один раз я дяде сено укладывала?.. Да только…
– Что?
– Что мне ему сказать?
– Мацеку?
– Да!
– А что ему говорить? Окликни его, он проснется, коль уже заснул. А потом уж он у тебя ничего спрашивать не будет.
Ядвига засмеялась.
– Ну, ступай, ступай, – сказала Кристка. – Вижу, что тебе невтерпеж.
– А что, девушки наши пошли спать? – спросила старуха Нендзова у мужа, лежа в постели.
– Должно быть, пошли, чего им сидеть? Не знаю, кто к ним ходит? А было бы жаль, кабы такие молодые да красивые одни ночевали.
– Да, грешно такой божий дар губить, – сказала старуха.
– Знаешь, мне иной раз жаль, – снова заговорил старик, – что нет у нас дочки. Мы бы ей чистую половину уступили, чтобы она могла на ночь милого к себе пускать.
– Нашей дочке не всякий подошел бы, – сказала старуха. – Он должен бы быть под пару Яносику.
– Да что толковать, коли дочки нет, – сонно пробормотал старик.
– Только одно дитя у нас… Сокол…
Яносик привел мужиков в лес под Кривань и посмотрел на гору. Как золото, сверкало в лучах солнца ее каменное чело.
Кривань с высоты своей смотрел на Липтов.
Кривань, как коршун с распростертыми крыльями, обернулся к Польше, грозя ей своим кривым клювом: казалось, он хотел загородить собою Липтов и Ораву от Польши. Каменная его грудь отвесно поднималась над долиной. Грубым Верхом ограждался он, как стеной.
Грозно глядела на Яносика золотая глава, видная из‑за леса и озаренная солнцем.
И казалось Яносику Нендзе Литмановскому из Нендзового Гроника в Косцелисках, что он вызвал на борьбу самого Криваня, отца Липтова.
– Видите? – указал он Саблику на мрачную вершину.
– Высок, – отвечал Саблик.
– Высок… Словно Липтов собой загородил…
– Ничего… Он и коз, и медведей, и белок от меня защищал, – а мало ли я их там убил?
– А что, кабы человек такой был?
– Весь мир покорил бы! Все было бы ему нипочем! Даже моря не испугался бы.
– Да!
– Все мне чудится, будто он глядит на нас.
– Он и глядит. Только он о нас не думает. Он думает о том, что было тысячу лет тому назад, а то и раньше. Он вспоминает то время, когда весь свет покрывали снега и льды. И была вечная зима. Кругом, насколько хватает глаз, – все лед да лед! И тихо. Не шелохнется ничто. Как играли здесь ветры, – стоило послушать! Как солнце сверкало на снегах! Даже птиц не было, что им тут делать: ничего, одни скалы да лед. Я бы хотел тогда жить. Выпалить бы из ружья, так на сто миль кругом слышно было бы! Умирать – и то не обидно бы! Ломница, Ледовые, Герляховская высота, Липтовская высота, Кривань… есть у них о чем потолковать между собой. Слышалось мне не раз, как они переговариваются через другие горы. Ведь они все равно что хозяева здесь. Кривань у Татр Липтовских – за солтыса, а Ломница – у Спижских. Толкуют они о лесах, о водах, о ненастье, о вёдре, о том, что кругом додается за долинами, в Венгрии, в Польше. И вспоминают минувшие времена. Кто знает, что здесь было, когда вода из моря через Пенины бежала? Какой, должно быть, шум стоял! Им есть о чем потолковать между собой.
– Да и мне иногда по ночам казалось, что вершины говорят между собой, – сказал Яносик. – Только не придумаю, о чем они могут говорить?
– Эх, Яносик, есть у них о чем потолковать. Кривань на людей и глядеть‑то не станет. Не все ли ему равно, кто мы, откуда! Так‑то!
– Так вы думаете, крестный, что они ничего о людях не говорят? – спросил Яносик.
– Станешь ты о муравьях да о клопах толковать? А ведь муравей‑то, коли его с нами сравнить, больше, чем мы против гор!
– Э, – вмешался Кшись, слушавший их разговор, – о клопах иной раз можно больше сказать, чем обо всех солтысах, войтах и каштелянах! Клоп, он – епископ! Как залезет он тебе за рубаху, так и ксендз на исповеди не заставит тебя так каяться! Так из‑за него ночью напляшешься, что, кажись, бабу и ту ко всем чертям вышвырнул бы!
– Хе‑хе‑хе! – засмеялся Саблик.
Яносик перед дальнейшим походом дал людям отдохнуть в лесу под Криванем. Отдыхать решили до вечера. Из луков настреляли всякой дичи, так что еды хватало, но приходилось довольствоваться сырым мясом с солью, потому что Яносик запретил разводить огонь: он боялся, что дым выдаст их, хотя кругом был сплошной лес.
Известно, что дьявол не спит никогда, и ежели ему нечего делать, так он когти о копыта точит.
Мардула сказал Кшисю и Галайде, с которыми водил дружбу:
– Знаете что, ребята? Неохота мне целый день в лесу без дела валяться.