И когда бывает очень темная ночь – в новолуние, или когда месяц на ущербе, или в непогоду, – выходит эта утопленница из воды и идет к нему на поляну. Тогда окаменевшие собаки начинают жалобно выть, а один пастух, у которого была с собой кобза, бренчит на ней так, точно в ней что‑то рыдает. А женщина ходит по лесу и плачет – какого ни на есть смельчака испугает! Так‑то вот проходят годы, века, а она все поднимается сюда из озера и плачет по своем милом.
Горцам, которые не знали Косцелец, эта долина казалась заколдованной. Отвесные, подоблачные горы с пылающими на закате вершинами, склоны их, одетые лесом, который местами словно плыл, поднимаясь вверх; причудливой формы утесы, напоминающие то великанов, то монаха, то окаменевшую сову; непрерывная однообразная музыка вод – все вселяло в сердца мужиков тревогу и благоговение.
Так они шли, разговаривая о своей нужде, о голоде, о несчастиях, которые погнали их за Татры за хлебом, мясом, вином и золотом – за всем тем, чего не было в Польше.
По узкой лесной тропинке среди огромных, обросших мхом деревьев дошли они до затерянной среди леса полонины горы Пышной, откуда виднелся Каменный перевал. Здесь Яносик велел им расположиться на ночлег.
Заискрились об оселки кремни, принесенные в мешках, и загорелось множество костров. Развели их не для того, чтобы варить еду (еды почти не было), а для того, чтобы согреться, так как дул восточный ветер и было очень холодно.
Среди множества облачков всех цветов – голубых, синих, золотых, зеленых, бронзовых и серебристо‑желтых – летел стремительно блестящий серп луны на лазурном небе, усеянном звездами, которые быстро исчезали и вновь появлялись из‑за туч, рубиново‑красные и золотые. Все небо словно звучало музыкой красоты, как высоко настроенные скрипки, у которых нет ни одной низкой ноты, звуки которых плывут, как мерцающие, блестящие волны под быстрой и гибкой рукой искусного музыканта. Казалось, вся ширь неба звенела звездами и месяцем над горами, где залегла вековая тишина.
Яносик, лежа у костра, смотрел вверх и медленно тянул старую песню, которую любил петь, когда бывал высоко в горах:
Яно пас двух волов,
Яно пас двух волов,
двух волов,
У зеленой горы,
У зеленой горы.
Вдруг приходят из лесу,
Вдруг приходят из лесу,
из лесу,
Дюжих два разбойника,
Дюжих два разбойника.
Дай нам, Яно, твой тулуп,
Дай нам, Яно, твой тулуп,
твой тулуп,–
Ты нам поле потравил,
Ты нам поле потравил.
Я тулупа вам не дам,
Я тулупа вам не дам,
вам не дам,–
Лучше с вами сам пойду.
Лучше с вами сам пойду.
И пошел за ними Ян,
И пошел за ними Ян,
за ними Ян,–
И убили Яника,
И убили Яника.
Лежит Яник убитый,
Лежит Яник убитый,
убитый,
Овчиною покрытый,
Овчиною покрытый.
Кто ж по нем кручинится,
Кто ж по нем кручинится,
кручинится?
Мать, отец да девушка,
Мать, отец да девушка.
Горько плачут мать с отцом,
Горько плачут мать с отцом,
мать с отцом.
А подружка голосит,
А подружка голосит.
Отец с матерью жалобно,
жалобно,
А подружка – фальшиво,
ой, фальшиво!
Далеко разносился по всему лесу могучий голос гетмана, и никто не смел ему вторить. Неслась песня из груди Яносика, рвалась из души, откликавшейся на музыку неба. А когда отзвучали ее последние отголоски, седовласый Саблик после некоторого молчания вынул из рукава гусли, забренчал на них и запел:
Было у Сечки,
Было у Сечки
Трое детей.
Каждому надо,
Каждому надо
Доли своей.
Первый бежит,
Первый бежит
К темной горе.
А другой бежит,
А другой бежит
К быстрой реке.
Третий бежит,
Третий бежит
К чужой стороне.
Ищет бедняга,
Ищет бедняга,
Чем бы прожить.
Я, горемычный,
Я, горемычный,
Годами стар.
Нечем мне их,
Нечем мне их
Всех прокормить.
Крылья мои,
Крылья мои
Надломились,
Ручки мои,
Ручки мои
Опустились.
– Так певал покойный Мацек Сечка, когда уже не мог на охоту ходить, – заговорил Саблик. – За козами лучше его не было охотника. Украсть ли, застрелить ли из ружья, из пращи – он везде первый. Он живого козленка за ноги поймал. Дело было так: лег он в горах на выступе, а мы с братом Юзеком коз на него погнали. Проход был узкий, вот козы и стали через Сечку прыгать. А козленка, который не перепрыгнул, он поймал за ноги. Слава богу, что не упал, – там пропасть страшная. Принес козленка домой в деревню, и его кормила домашняя коза, только он скоро издох. Низко ему, должно быть, было в долине: дышать нечем. Или молоко было не по нем. Издох.
Сечка редко бывал дома. Не любил он этого, он любил горы, как орел. Да только несчастье с ним случилось: заболел одышкой, шагу не мог сделать в гору. Сыновья разбрелись на заработки, куда‑то в Венгрию ушли, а он, бедный, сидел перед избой, поглядывал вверх и все тосковал. Вот однажды проходила через их деревню смерть, услыхала, сжалилась над ним и унесла с собой…
Медленно наступала ночь. Небо темнело и превращалось из светло‑голубого в темно‑синее, почти черное. Ветер рассеял туман, и среди неба в бездне, недосягаемой для гор и тумана, повис серебристо‑белый блестящий месяц с резко очерченным розовым ободком. Орлы и ястребы, пробужденные светом костров, кричали на вершине; лес постепенно наполнялся ревом, блеянием и словно бы пронзительными звуками огромных флейт: это на лесных полянах гонялись друг за другом олени, справляя свои свадьбы.
В мелколесье пониже и на лугах гудел ветер. И, словно вырвавшись из одной груди, загремела в горной пустыне короткая песня – разбойничий вздох:
Ты свети мне, месяц,
Высоко, не низко.
На разбой иду я
Далеко, не близко!..
Боже, в Польше нашей
Пошли нам здоровья,–
В стороне венгерской
Пошли нам удачи!..
Говор понемногу стихал. Одни засыпали, другие думали о том, куда идут и вернутся ли. Горе‑злосчастье погнало их на войну, добывать землю…
Вокруг Яносика спали товарищи, заснул даже Саблик, бормотавший что‑то сквозь сон, а между тем старик, бывало, бодрствовал целую ночь, подбрасывая в костер шишки и ветки и шепча что‑то про себя.
Один только Кшись сидел еще и, закрыв один глаз, напевал, старый проказник, себе под нос:
Коли пить что – так уж водку,
Коль облапить – так красотку…
Но потом и он захрапел.
Только Яносик не спал. Он вспоминал ту ночь, когда сошелся с дочерью лесника Веронкой, которая спросила его: «Вернешься?», которой он отвечал: «Вернусь». Веронка говорила ему: «Ты – как этот лес», – а он ей сказал: «Я с тебя собираю мед, как пчела собирает с сирени…»
Яносик размечтался. А над ним шумел вековечный Пышнянский лес…
Пришли ему на память предки: Валигора, Вырвидуб, Пентожек и Водопуст, Ломискала и Валилес, великаны Топоры, которые выкорчевывали лес и на его месте построили Грубое. Вспомнился могучий предок Яно из Гро‑ня, который один напал в горах на ментусянские стада, перебил всех пастухов и увел семьсот овец, пустив по миру всех ментусянских хозяев, так что потом они кричали: «Беда! Беда!» Отсюда и пошло его прозвище – «Нендза»[36].
Огромный вековой лес шумел и качался над ним, и в его шуме возникали образы, полные бессмертной славы: Валигора, Вырвидуб, Пентожек, что покорял реки, строя из бревен мощные плотины. Он, говорят, повернул в другую сторону русло Дунайца в Людзимеже, отвел его к новотаргскому берегу, и от прежней реки остались только болота, поросшие тростником, где много водится диких уток. Он, говорят, задержал своей грудью поток, который хлынул на избу мельника в Ратулове. Грудь у него, видно, широка была! А у мельника дочь была красавица.