Литмир - Электронная Библиотека

– То есть увеличить зазор?

– Да. Вплоть до полного удаления области Ламента.

– Зачем?!

– Опять-таки, вопрос сложный. У всякого своя причина. Во-первых, мы хотим иметь возможно более широкий выбор. Как транссексуалы.

Рурк имел в виду другую операцию на мозге, которая в свое время тоже наделала шума: НКП. Невральную коррекцию пола. Уже почти сто лет люди, рожденные с несоответствием психологического гендера физиологическому, могут изменять свое тело, причем год от года операции делаются совершеннее. В 20-х нашли другое решение: изменять пол мозга, подгонять существующую в нем схему тела под реальную. Многие – среди них заметное число транссексуалов – бурно протестовали против легализации НКП, опасаясь, что операцию будут делать принудительно или в младенческом возрасте. Однако к сороковым годам страсти улеглись, и возможность стала вполне законной: примерно двадцать процентов транссексуалов прибегают к ней по собственной воле.

Снимая «Половой перебор», я интервьюировал и тех и других. Один, родившийся с женским телом и после операции превратившийся в эн-мужчину, захлебывался от восторга: «Это оно! Это мое! Я свободен!» Другая – выбравшая НКП– взглянула в зеркало на свое не измененное лицо и заявила: «Такое ощущение, будто я очнулась от сна, от галлюцинации, и вижу себя такой, какова я есть». Судя по реакции зрителей на «Половой перебор», аналогия Рурка вызовет самое горячее сочувствие – если я оставлю ее в окончательной редакции.

Я заметил:

– Однако в случае транссексуалов обе операции преследуют одну цель: получить здоровых мужчину или женщину. Стать аутистом – совсем не то же самое.

Рурк возразил:

– Но мы, как и транссексуалы, страдаем от несоответствия. Не между телом и мозгом, а между тягой к взаимопониманию и неспособностью его достичь. Никто, кроме религиозных фундаменталистов, не требует, чтобы транссексуалы смирились и жили как есть, а не выдумывали какое-то медицинское вмешательство.

– Однако никто не мешает вам прибегнуть к медицинскому вмешательству. Аутотрансплантация разрешена законом. А процент выздоровлений будет расти.

– Я уже говорил, что АДА не против этого решения. Для кого-то оно окажется верным.

– Но как оно может оказаться неверным?

Рурк замялся. Без сомнения, он заранее написал и отрепетировал все, что собирался сказать, но сейчас наступила критическая минута. Чтобы добиться поддержки, он должен объяснить зрителям, почему не хочет лечиться.

Он проговорил осторожно:

– Многие полные аутисты страдают и от других нарушений в мозгу, и от различного рода умственной отсталости. Мы – нет. Пусть область Ламента у нас повреждена, нам хватает разума оценивать свое состояние. Мы знаем, что не-аутисты способны верить, будто достигли взаимопонимания, и мы, в АДА, решили, что лучше обойдемся без такой способности.

– Почему?

– Потому что это способность к самообману.

Я сказал:

– Если аутизм – это невозможность понять других, а вылечить зазор – значит вернуть вам утраченное понимание…

Рурк перебил:

– Но в какой мере понимание, а в какой – иллюзию понимания? Что это – знание или утешительная, но ложная вера? Эволюции все равно, в какой мере правдиво наше восприятие, разве что речь идет о вещах чисто практических. А бывает, что обман даже полезнее. Если мозг должен породить преувеличенную веру в наши способности понимать другого – чтобы влечение внутри пары пересилило личный эгоизм, – он будет лгать, бесстыдно, безгранично, лишь бы добиться желаемого.

Я молчал, не зная, что ответить, и смотрел на Рурка. Тот явно ждал моего следующего вопроса. Он по-прежнему выглядел неловким, стеснительным, но у меня вдруг мурашки побежали по коже. Он искренне убежден, что болезнь подарила ему способность видеть дальше обычных людей, и если не жалеет нас, запрограммированных на самообман, то, по крайней мере, воображает, будто ему доступен более широкий, ясный взгляд.

Я сказал торопливо:

– Аутизм – тяжелая, трагическая болезнь. Как можете вы ее… романтизировать, выставлять просто другим возможным образом жизни?

Рурк отвечал вежливо, но непреклонно:

– Ничего подобного я не говорю. Я видел сотни полных аутистов, встречался с их семьями. Я лучше других знаю, какие это страдания. Если бы я мог завтра все изменить, я бы сделал это не колеблясь. Однако у нас – свои судьбы, переживания, устремления. Мы не полные аутисты и, если удалим область Ламента во взрослом возрасте, не станем такими же, как те, кто без нее родился. Большинство из нас научились компенсировать свое состояние, моделируя других сознательно, кропотливо, – это гораздо труднее, чем пользоваться врожденной способностью; но, утратив ту малую ее долю, которой обладаем, мы не станем беспомощными. Не станем и «эгоистичными», «безжалостными», «бесчувственными» или как еще называют нас газетчики. Сделав операцию, мы не потеряем работу, не переселимся в лечебницы. Обществу не придется потратить на нас ни цента…

Я возразил сердито:

– Траты – это последний вопрос. Вы говорите о том, чтобы сознательно, хирургическим путем, избавиться от чего-то… фундаментального для человечества.

Рурк поднял глаза и спокойно кивнул, как будто я наконец сформулировал нечто такое, с чем мы оба полностью согласимся.

– Вот именно. Мы десятилетиями жили, сознавая фундаментальную правду о человеческих отношениях, и не хотим отказываться от нее, не хотим утешительного обольщения, которое подарили бы аутоимпланты. Все, чего мы хотим, – довести свой выбор до завершения. Чтобы нас не преследовали за отказ обманывать себя.

Так или иначе, я причесал интервью. Я побоялся перефразировать Джеймса Рурка; обычно довольно легко видеть, правильно ли ты изложил чужую мысль, но здесь я вступал на шаткую почву. Я даже не был уверен, что компьютер убедительно моделирует его мимику, – когда я попробовал, движения оказались совсем не те, как будто работающая по умолчанию программа (обычно безошибочно подставляющая нужный жест) перестаралась в своем стремлении заполнить пустоту. Кончилось тем, что я не стал ничего менять, просто выбрал лучшие строки, смонтировал их с остальным материалом, а когда так не выходило, пересказывал в дикторском тексте.

Потом я просмотрел разметку сырого метража. Каждый отснятый эпизод начинался и заканчивался кадрами со своим номером, временем и местом. Эпизодов, из которых я не взял ничего, оказалось совсем мало; я прокрутил их еще разок – чтобы убедиться, что не потерял ничего важного.

В одном из них Рурк показывал мне свой «офис» – уголок двухкомнатной квартиры. Мне бросилась в глаза фотография – на ней Рурку было лет двадцать, он снялся с женщиной примерно того же возраста.

Я спросил, кто это.

– Моя бывшая жена.

Молодые люди стояли на людном пляже, видимо, где-то на Средиземном море. Они держались за руки и старались смотреть в объектив, но не утерпели, и фотограф запечатлел косой заговорщицкий взгляд. В нем было желание, но и… понимание. Если это не образ душевной близости, то очень похожая имитация.

Иногда мы даже самих себя убеждаем, что все в порядке. На какое-то время.

– Долго вы были женаты?

– Почти год.

Мне, разумеется, было любопытно, но я не стал выспрашивать подробности. «Мусорная ДНК» – документальный научный фильм, а не репортаж из-под одеяла; личная жизнь Рурка меня не касается.

На следующий день после интервью мы разговаривали еще раз, неофициально. Я снял эпизод на несколько минут – Рурк за работой, помогает компьютеру отслеживать изменения гласных в хиндиязычных сетях – и теперь мы прогуливались по территории университета. (На самом деле Рурк работает дома, но мне так нужно было сменить фон, что пришлось чуть-чуть подтасовать.) Манчестерский университет состоит из восьми разбросанных по городу учебно-научньк комплексов; мы были в самом новом, где ландшафтные архитекторы вдоволь нарезвились с биоинженерной растительностью. Даже трава выглядела неправдоподобно густой и сочной, и в первые секунды эпизод показался мне топорной комбинированной съемкой: английское небо над брунейской землей.

13
{"b":"219129","o":1}