Одно из слагаемых, создавших силу моей необоримой «привязанности» к Александру Васильевичу, заключалось в том, что он в усилии задушить в себе чувство как бы заживо на моих глазах омертвел. Я видела теперь перед собой не живую душу и, оправдывая себя и жалея его, внушала себе несуществующую любовь к нему, путаясь между дружбой, долгом и впервые разбуженным чувственным влечением. Единственной навязчивой, маниакальной целью было теперь его оживить любой ценой. Этой «ценой» я и мнила брак. По-видимому, я считала, что самой мне уже нечего терять.
Письма Олега меня терзали и возмущали одновременно. Наша с ним любовь, как я думала, — уже совершившееся непреложное событие, и писала ему: «Между нами не может стать никакая другая любовь». Я возмущалась его непониманием этой простой, как мне казалось, мысли. Никто ничего не понимал в происходящем. Одна только маленькая Шура осмелилась и сказала Александру Васильевичу:
— Не женитесь на Ляле, она — не для вас, вы оба замучаетесь.
Но ее голос ни до кого не дошел.
Мама была на даче у друзей. Александр Васильевич приходил ежедневно, молчаливый, неподвижный, упорный. Страдал ли он? Или был до конца опустошен? Он так никогда и не ответил мне на этот вопрос.
Священник назначил на завтра день венчания, о чем никто из знакомых и не догадывался. В глубине души я понимала, что это губительный шаг, и почему-то торопилась его сделать — как «торопится» упасть под откос поезд, уже сходящий с рельсов.
Александр Васильевич приносит обручальные кольца, на которых выгравированы наши имена. Я смотрю на кольца и говорю Александру Васильевичу:
— Поедем на вокзал. Если я достану билет, я уеду на Кавказ — и это будет развязкой.
Он молча берет у меня из рук чемодан (давно уже приготовленный!) и провожает до кассы. Билетов нет. Носильщик предлагает необычный, со сложными пересадками… Я колеблюсь. Я смотрю на Александра Васильевича и, как это ни странно, со всей очевидностью понимаю: он обрадуется, если я уеду. Александр Васильевич в это время говорит решительно:
— Билет с пересадками и через носильщика не входил в условие.
Я сдаюсь и чувствую, что в глубине души радуюсь какой-то темной радостью такому решению.
На следующий день мы обвенчались. По возвращении из храма домой я чувствую, что заболеваю. Шура измеряет мне температуру: 39°. Александр Васильевич уезжает домой. Шура остается со мной. Я сваливаюсь в нервной горячке, о которой читала только в романах и думала, что она выдумана, что ее не существует в жизни.
В эти дни был арестован на улице Михаил Александрович. О моем браке еще никто не знал, даже мать, которая еще не приехала с дачи. Наконец, я выздоравливаю. Я хочу видеть Александра Васильевича (в дни моей болезни мы с Шурой просили его не приезжать). Я сажусь на трамвай и еду долго по вечерней Москве. Напротив меня в пустом трамвае сидит молодая пара с ребенком на руках. Я смотрю на спокойные, счастливые лица и верчу обручальное кольцо на своей руке. Вероятно, я захотела простой жизни, как у этих скромных людей, их простого счастья. Но разве оно возможно для меня? Все колеблется. Михаил Александрович арестован; Олег далеко; Александр Васильевич каменеет… Я рассматриваю свою руку, полоску кольца… Как может владеть мной подлая жажда жизни вопреки всему происходящему, и мыслимому и пережитому?
Я застаю Александра Васильевича не одного — у него приятель, они ведут какой-то философский разговор. Александр Васильевич ласково сдержан, видно, он мне не рад. Приятель деликатно хочет уйти.
— Я тоже ухожу с вами! — торопливо говорю я. И Александр Васильевич не делает попытки меня удержать. Я прошу усиленно меня не провожать, хотя ловлю себя на отчаянной надежде: он догадается, он захочет, пойдет! Но он остается — и я долго бреду по пустынным ночным улицам и вижу во всей обнаженности свою гибель. Мне казалось, Александр Васильевич перегорел, все ушло, хотя это было не так, а как-то сложнее, но смутно я понимала, что, если бы в ту ночь он бы встретил меня по-другому, — разве я стала бы от этого счастливее?
Эта ночь была началом конца моего слепого, внезапно и коварно возникшего чувства. Я не могу назвать его сейчас любовью. Чувство это смертоносно прошлось по нашей общей судьбе, ничего не оставив, кроме могил и бессильных сожалений. Эта ночь была еще началом новой «преступной» темы моей жизни: «он мне не муж, и это был не брак». Оставалась мать, и я должна была охранять ее в своей непоправимой катастрофе. Теперь я решилась и написала Олегу всю правду о том, что уже произошло, и получила ответ.
«21 августа 1929 г. Милая Ляля, мне действительно очень тяжело. Скрывать нечего. И если не делается 40 температуры, то потому, что и все это время мне так тяжело, а во-вторых, что мне сегодня пришлось пройти 40 верст и вчера прошел довольно, дорожное напряжение берет свое.
И не права ты в своих „знамениях“ — давно известно, что летом нельзя достать билет на Кавказ в тот же день „даже через носильщика“. Ведь не могли же мы этой весной достать и за пять дней вперед, если бы не знакомства и „бронированные“ места в вагоне. Наоборот, знамение я вижу как раз в том, что носильщик предлагал тебе билет до Армавира, откуда нет ничего легче, как сесть на местный сочинский поезд, в котором всегда много мест, но это у тебя „не входило в условие“. Это и было знаком собственного произволения, которое надо было ожидать.
Дальше клевета, что мы боялись брака по своей, якобы, греховности, а А. В. не боится по чистоте. Мне трогательно и больно читать, как ты пытаешься оправдать его и себя, но все это не так.
Нет, мы хотели чистоты и потому боялись брака. А моя ошибка в том, что я переоценивал твои силы, я не смел думать о тебе, как о слабом существе, я считал тебя сильной. Если бы я знал, что ты способна одна дойти до брака, я действовал бы совсем иначе.
Скажешь, почему же любовь мне этого не подсказала? Да, видишь, я не умел понять, я был мальчиком, еще смотрел на тебя, как на существо чистое и мужественное, и, во всяком случае, не нуждающееся в таких странных „ограждениях“, как то, которое действительно было нужно.
Не клевещи, что мы были какие-то два грязных существа, которые тряслись перед браком из страха похоти, ты ведь знаешь, что это ложь. Просто мы были так наивны в своей детской простоте, что нам могли приходить такие планы, как на страх всему миру строить обитель и т. д.
И неправда, что возможно деторождение „в чистоте“, т. е. в бесстрастии. Евангелие от Иоанна в главе 1-й на это дает ответ раз навсегда: есть рождение духовное, рождение от Бога, пишет на первой же странице девственник Иоанн, „иже не от похоти плоти, не от похоти мужеския, но от Бога родишася“{190}. Стремление к девству относится именно к „рождению от Бога“, а всякое человеческое рождение — „от похоти плоти, от похоти мужеския“. От жены же требуется, по крайней мере, такое отсутствие силы девства, что она соглашается быть сосудом этой похоти плоти. Нечего тут спорить, Ляля, да простит меня Бог, но я сейчас могу об этом рассуждать больше, чем когда-либо, потому что никогда еще не было так легко в этом отношении, все это лето не было ничего „летнего“, никакой „брани“, и если бы я был способен радоваться и смотреть, мне казалось бы, что тот самый эфир, или что оно там такое, из чего сделан над нами небесный свод, что оно, это вещество, и на земле есть, и пронизывает тело человека, и дышит в нем.
Детка, дорогая, я думаю, что и у тебя такое ощущение. Раньше оно бывало в связи с тобой, теперь как-то органически входит. Да укрепит Господь, чтоб не ошибиться!
Конечно, я не могу тебя покинуть. Постараюсь приехать и по возможности скорее.
Только одна Ляля по отношению к Лелю не была Эпистимой, но, Боже мой, и в это единственное место в мире, где без протеста души можно было помыслить любовь, и в это место закралось „ребро“! Ну, как мне не скорбеть? Не подумай, не об абстракции жалею я, не о том, что „образ не удался“, а о живой детке моей.
Все-таки то прошлогоднее было изменой мне и Христу. И брак — измена, и не дай Бог последствий — все они будут изменой на измену, хотя ты „внутренне“ и верна.
Ляля, детка, ведь кроме тебя — сложной и вместе „простой“ — ничего нет в мире.
Не утешай себя тем, что „для нашей любви нет формы на земле“, эти слова ранят, есть тысячи форм, и уж во всяком случае, это не понуждает замуж. Еще больнее, когда утешаешь меня „выгодой“, — теперь, мол, нас с тобой „не подозревают“. И ты можешь это написать!
Ляля, теперь ты все прошла. Может, теперь приедешь? Я всегда жду. Да хранит тебя Господь. Прости. Целую крепко. Л.».