Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Монахиня только что пришла из храма после службы. На ней было полное облачение с мантией, спускавшейся плавными складками, полупрозрачное покрывало струилось с головы по плечам и волновалось даже от дыханья. В темных ресницах синие глаза, каких я никогда больше в своей жизни не встретила, смотрели на меня ласково и печально. Никогда еще она не смотрела на меня так откровенно-прямо. Чтоб нарушить неловкое молчанье, я неуверенно произнесла:

— Я убедилась, что, пожалуй, не проживу с матерью пчеловодством, это лишь мечта о природе…

— Да, капризное дело, неверное, — согласилась монахиня.

Опять обе замолчали.

— Я давно хочу спросить вас, — сказала теперь первая она, — вы собираетесь поступить в монастырь?

— Может быть, и хочу, сама еще не знаю, — ответила я заведомую неправду: не могла же я этой женщине, так прекрасно внутренне законченной, не могла же я ей рассказать о наших планах, об «обители», для чего я изучаю сейчас пчеловодство! Это могло ей показаться самовольной, опасной, в лучшем случае детской мечтой.

И тут случилось следующее: монахиня наклонилась и упала к моим ногам. Она до земли поклонилась, и не простым поклоном: она приникла к земле лицом, как бы от нее набираясь силы. Потом подняла его ко мне, не вставая с колен: лицо по-прежнему поражало красотой, но оно было скорбно, и в синих глазах стояли непроливающиеся слезы. Она сказала мне:

— Умоляю вас, не делайте этого. Здесь нет уже любви, у вас в миру ее больше. Я не решалась вам это сказать, я все это время с собой боролась. И не могла вас так отпустить. Но, ради Бога, никому ни одного слова!

Я опустилась на землю рядом с ней, обняла ее, потом вскочила, хорошо помню, сжала в ужасе голову руками и бросилась бежать. Я не нашла в ответ ни одного слова. Потрясенная, я незаметно прокралась в гостиницу, схватила, как вор, свои вещи и убежала на станцию.

Через какое-то время я получила от матери Ирины письмо. Она благодарила меня за присланные книги и внизу сделала приписку: «А мать (следовало забытое мною имя) скрылась из монастыря, и никто не знает, куда и почему. Помнишь, ты меня пытала о ней, а я, выходит, была около сестры своей как слепая и бесчутая. Скажу тебе: на совести моей неспокойно».

Может быть, тоже неспокойная совесть заставила меня забыть сейчас ее имя? Что, если б я тогда нашлась и сказала ей нужное слово? Как-нибудь помогла? Но я ужаснулась перед бездной чужой души, мне открывшейся, и бежала… А об этой-то женщине и нужно бы написать правдивую повесть. Я никогда больше о ней ничего не слыхала. Может быть, она была раздавлена новыми разочарованиями в миру. А может быть, и нашла в нем любовь? Мир ее душе, наверное, ее уже нет на земле среди нас, оставшихся.

Между тем в середине лета вернулся Александр Васильевич. Письма от Олега, и без того редкие, прекратились. Шло лето, наступила осень — писем не было. Помню, я допустила мысль, что Олег ушел от нас в горы навсегда. Помню и другое: я не смутилась и приняла возможность расставанья. Я жила тогда просто, всецело доверяясь судьбе. Я спокойно засыпала с вечера и бодро поднималась рано поутру для обыденной работы: серое легкое небо стояло над моей головой.

В тот год (или, вернее, в те годы) я особенно горячо и заботливо любила свою мать, как если бы она была моим единственным ребенком. Эта любовь наполняла мою жизнь.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Любовь

И вот однажды, осенью 1925 года, мы получили от Олега письмо. Я с усилием убеждаю себя сейчас в том, что оно было получено поздней осенью, настолько в памяти оно связано по настроению с ранней весной. Письмо было обращено не ко мне, а к Александру Васильевичу. Но оно было не обычным по тону, украшено изящной заставкой пером, и я понимала, что шло оно от взволнованного сердца. Это письмо было из тех документов души, которые не могут быть не написаны. Больше того, я понимала: оно написано мне и только мне, пусть даже Олег этого не сознавал, пусть без умысла прикрывал именами друзей имя своего единственного адресата. Мне одной было понятно значение каждого, вскользь брошенного в письме намека.

Это случилось на службе: Александр Васильевич забежал в мою комнату и молча передал письмо. Я быстро его прочла, и сердце мое вздрогнуло от счастья, и не в переносном, а в точном физическом смысле. До сих пор мне казалось, что большего, чем я обладаю, и быть не должно. Мне и так уверенно и неплохо стало жить на свете — теперь можно было протерпеть мужественно жизнь свою до конца. Но вот пришло мое счастье, которого я ждала с детства и от которого не так давно решительно отказалась. Это счастье само постучалось в мою дверь. Ничего нового будто и не случилось — так старалась я думать. Но что бы ни думала, в мою жизнь вошла новая тема — «мы с тобой». Она уже была отныне не только в философском сочинении моего друга — из области абстракции она переселялась в жизнь. Ничего нового не случилось, но теперь я знала: Олег не оставит меня в мире одну — он не уйдет без меня в любимые горы.

Письмо Олега.

«1925 гд. Несколько дней тому назад, утомившись от неисходного пребывания в своем обиталище, я схватил мешок и палку и побежал в горы. Отправился я на ту самую Аибгу, на которой в прошлом году была Ляля. Пастухи, во множестве населяющие склоны этой горы летом, уже ушли, и я имел счастье бродить в полном одиночестве. Две ночи провел в пустом пастушечьем балагане, ежась от холода у костра и слушая ночью звуки леса. Первый раз в жизни слышал я вой волков и был поражен его мистической силой, неизмеримой тоской об утерянном рае, который в нем слышится. Днем поднимался на вершину и созерцал окрестные пики. На них уже давно выпал обильный снег, и потому они были одеты более великолепно, чем обычно, т. е. летом, когда снег лежит маленькими заплатками. Притом великолепие еще увеличивалось многообразием осенних красок. Горы открывались как бы в рамке: снизу темные зеленые пихты, сверху — облака, впрочем, последние располагались в несколько ярусов, и нижние копошились в долинах, иногда закрывая их от взора.

Там размышлял я и о горах, и о городах, и о горнем Иерусалиме. Вспоминал и друзей своих.

Мне припомнился странный сон, о котором как будто написал Ляле или нет, не помню. Будто вошел ты в нашу келью, одетый монахом. Но одеяние было странное: подрясник белый как снег, но не какой-нибудь небесный, а из земного материала, и я заметил даже, что, кажется, пикейный. Воротник же был очень большой, кружевной, какие носили ученые в Европе в XV–XVI веке. „Как у Спинозы“, почему-то мелькнуло у меня тогда. И войдя, сразу подошел к аналою и раскрыл книгу. На этом сон оборвался. И еще другой раз снилось, что шел ты вместе с М. Н., и говорили вы о какой-то книге.

Конечно, сны — пустое, но они наводят на многие мысли. Удивлялся, что там, в Москве, когда я был возле тебя и Ляли, многие новые разумения легко открывались, и когда я уехал на Кавказ и обитал возле Геленджика, тогда понял я центральный догмат христианства — учение о Царстве Божием. И знаю, что, если бы не было вас, да еще М. Н. и особенно Л. Д.{145}, ничего бы не понял. И ныне, когда промыслом Божьим приведен в вожделенную пустыню, мистический фейерверк оборвался, и все пришло в строгий и однообразный порядок. Как ни кротки, как ни исполнены любви Отцы, перед ними я вечно должен как бы нечто скрывать, что-то недоговаривать.

Одна из черт характера аввы, которая так сблизила меня с ним, — это его поэтическая любовь к природе вообще и к горам в особенности. Это не простая любовь туриста, даже не поэтическая, а мистическая. У него есть некоторые странные предметы любви, например, осенний ветер или гора Чугуш. И это соединяется с тонкой духовной рассудительностью и знанием святых отцов. Я знаю, что его опыт несравненно богаче моего, но мне кажется, что чего-то в нем нет. Еще знаю и люблю некоего другого отца, который имеет особое благоговение к Благодатной и любит читать каноны Ей, — это друг аввы, но и он чего-то не знает.

Это смело, это, может быть, недопустимо, но несомненно: мы коснулись чего-то совсем особого. Я знаю, что этого же коснулись М. Н. и особенно Л. Д., но, кажется, здесь и оканчивается круг.

И вместе с тем, с другой стороны, я слишком ясно вижу, что нельзя не учиться у отцов. Пусть они последние, остаток древнего рода отшельников, но тем более оснований учиться у них. Я уже видел несомненно, что, если бы я не попал в пустыню, сразу нам удалось бы поселиться в горах, — это было бы неполно и незрело. И моя мечта, чтобы Бог внушил авве или другому такому же человеку прийти к нам. Но мечта, мало имеющая оснований.

13 сентября{146}, в день очень памятный для меня, когда мы совершали бдение, я дозволил себе недозволенное: воображением вошел в храм святителя Алексия, прошел мимо Ляли и тебя, затем стал на обычном своем месте. И когда я читал канон — его читала мать А.; не мы пели, а знакомый хор. Когда старец кадил своей пихтовой смолой — это Батюшка обходил с кадилом вокруг, и мы сторонились, почтительно кланяясь. И я сравнивал и изумлялся, что здесь „мироносицы“ не имеют того странного смысла, как там… Может быть, потому, что благодатную силу имеет богослужение в храме, но также и потому, что здесь я хоть и с любимым старцем, но в каком-то смысле все-таки один.

Отцы слишком определенно знают Церковь. Творчество, о котором мы мечтаем, есть, собственно, не что иное, как готовность видеть „славное и ужасное, великое и неисследованное“ там, где другие видят понятное.

Раз я спросил авву: почему преп. Серафим, Амвросий Оптинский, Зосима Верховенский, Иоанн Кронштадтский и другие подвижники последних времен на закате дней своих, „течение скончавая“, устраивали женские обители? Ответ его поразил меня своей трезвой простотой: в древние времена благочестие было высоко, и потому, если девица выражала желание посвятить себя Богу, все родные оказывали ей в том содействие и благословляли на то. А ныне, наоборот, только о том и думают, как бы вытянуть в мир. Так вот потому-то духоносные мужи и брали их под свою защиту.

Удивительно просто. Но ведь мы, хотя и не можем равняться с аввой, склонны видеть здесь предивное и пречудное, неуразумеваемое и… знаменательное. И так и в некоторых других вещах.

Я вижу, что, если решусь остаться в пустыне и еще глубже уйду в горы, может быть, это и будет ко спасению, но я теряю способность удивляться. Пройдет пора детства, которое удивляется… Обращал ли ты когда-нибудь внимание на то, что делают ангелы? „Ангельский собор удивися“. „Иисусе пречудный, ангелов удивление“. „Удивишася чинове ангельстии“ и так далее.

Ангелы удивляются. И когда мы читаем Октоих или Триодь и удивляемся — это небесное удивление. И ведь Обитель нам нужна в значительной степени для того, чтобы удивляться.

Из ваших писем я как будто догадываюсь, о чем вы беспокоитесь: Ляля опасается, что пустыня совершенно покорила мое сердце и привела в своеобразное христианско-люциферовское настроение, некое печально-возвышенное отречение от любимых во Христе и в Благодатной.

Причина моего молчания (я, впрочем, не заметил его, так бежит время) — Кавказ, медленность почтового сообщения и дальность расстояния между обиталищем и почтой. Не без Божьего промысла. Это нужно было, чтобы Ляля усомнилась в моей верности нашим мечтам об обители, больше надежды возложила на тебя: я не знаю, так ли, но надеюсь, что так, и радуюсь.

Больше всего меня смущало и смущает то, что, читая святых отцов, приходится пропускать мимо ушей многие их страшные предостережения и говорить: „Это он не по нашему адресу. Мы, дескать, особенные“.

Как ни нелепа эта мысль на первый взгляд, в ней есть истина. Ведь св. отцы знали два рода различия существ: по совершенству и по образу бытия (не в пример восточным мудрецам, которые везде хотят видеть „ступени“). Например, три Лица св. Троицы различаются не по совершенству, а по образу бытия, и так же различаются между собой человеки.

Отдыхая на горе у костра, я удивлялся различию образа мышления у древних отцов и у нас. Мы читаем в Патерике про одного инока-повара, что он пребывал в непрестанном плаче, ибо, смотря на огонь, вспоминал вечные муки. А я смотрел на огонь и удивлялся, что, сколько бы ни навалил дров, все языки пламени сходятся в одно пламя, как бы стягиваются и устремляются к небу. Сухие дрова сушат сырые и зажигают их. Дивился красоте пламени и вспоминал народную пословицу: „Одна головешка на загнетке гаснет, а две головешки и в чистом поле дымятся“. И правда, одно полено не дает огня… и т. д. Все течение мыслей современного человека отлично от течения дум инока в Раифе Синайской.

Еще хотел сказать нечто об отцах. Л. Д. делит людей на четыре категории: люди культуры, философии, мистики и святые. Она говорит, что Богу нужны все. Так вот, отцы (разумею здешних и вообще современных) принадлежат к классу святых. Они — не мистики. Мистика касается не столько Бога, сколько Мировой Души — Благодатной и душ человеков. Если и есть у отцов мистический оттенок, то лишь в любви к природе. У них есть что-то буддийское в этой благоволящей ко всем любви. Более того, свободу отшельника они видят в отсутствии слишком сильной любви к друзьям.

Итак, мое знакомство с отцами, о которых так долго мечтал, открыло мне нечто о том, как ты мне близок и Ляля. Я чувствую себя много ниже их, вижу в себе змеи тщеславия и гордости, которых прежде не видел, — только встреча и жизнь с этими смиреннейшими людьми открыла мне это, но тем не менее я чувствую, что у них мне трудно учиться, они не совсем „того духа“, и общение с тобой и Лялей научает меня, м. б., даже большему.

Если приведет Бог увидеться, мы подумаем о нашей мечте. Она осуществима, есть несколько путей, и один очень близкий, но он требует решительности и самоотвержения, преимущественно от тебя. А как именно — поговорим. Г. с тобой.

10 окт. ст. ст. Пришел на Красную Поляну, сижу на пустом поле под дубом. Все горы уже белые, и облака окружающие кажутся серыми перед их белизной. А вокруг меня деревья зеленые, с моря тянет теплый ветер. Вспоминаю: вчера читал Симеона Нового Богослова{147}. Он пишет: „Оставьте меня одного в келье. Буду оплакивать те дни, когда я смотрел на это чувственное солнце и на этот мрачный мир“. Я его понимаю, этот мир перед духовным мрачен („темная бочка — небо и земля“, — говорит тот же Симеон).

Но ведь можно, созерцая эту „бочку“, умозрением постигать „древнюю доброту“. И ведь можно и в человеках, в друзьях видеть эту „премирную доброту“. Ведь в каноне на Преображение сказано, что Господь явил славу человека до падения. Или нет?»

67
{"b":"218856","o":1}