— Нет, нет, южнее, — говорит начальник. — Но край дикий, необжитый. В самом Колпашеве вы проживете: там нужны молодые образованные люди.
Из письма к матери в это время: «12 августа 32 г. Новосибирск. Дорогие мамочка и отчим, я и муж получили назначение в Колпашево на Оби, это верст 300 от Томска к северу, большое торговое село, в продовольственном отношении прожить можно, надеемся найти и работу. Трудно найти жилище, но и это все, конечно, устроится. Зимой холодно, доходит до 60 градусов мороза. Других из нашего этапа назначили севернее и глуше. Ждем отправки через Томск, где нам еще придется посидеть в домзаке, ожидая водного этапа до Колпашева. Пока здоровы и вполне бодры. Я очень отдохнула от трудного путешествия. В Новосибирском домзаке женщины живут совсем по-домашнему, камера не закрывается, целый день во дворе. Получаем 350 гр. хлеба, остальное удается покупать с воли. Александру Васильевичу хуже, мужчин содержат строже, я ему передаю, что могу достать из еды. Работала несколько дней лекпомом при больнице, получала усиленный паек, но ушла, боясь заразы: ведь еще предстоит этап… Попробуйте на всякий случай послать немного сухарей на Томский домзак, пересыльной такой-то. Ничего ценного не посылайте, так как очень грабят товарищи по камере. Посылки идут аккуратно и пересылаются дальше, если пересыльный уехал… Пусть Александру Васильевичу родители тоже попробуют выслать на Томск посылку, ему труднее покупать, и он свои запасы прикончил, а я не знаю, смогу ли ему помогать в Томске. Умоляю тебя беречься для меня, мое счастье… Дорогой отчим, простите за все беспокойства, вам доставленные, может быть, я еще смогу вас отблагодарить. Когда же мы увидимся? Придет осень, пароходы кончают ходить в октябре…»
Следующий этап. Томский домзак. Двор просторный, обстроенный по краям одноэтажными бараками, туда вольно проникают воздух и свет. Он порос той самой низенькой травой-муравой, которая упрямо растет под ногами людей, как бы ее ни топтали. Ее мнут — а она растет и растет!
Осень на редкость теплая. Я целыми днями лежу на земле, подложив руки под голову, и гляжу в небо. Теперь-то я знаю, что за счастье дышать и глядеть в вольную синеву! Около меня иногда бегают и ласкаются ко мне два великолепных холеных ирландца. Это охотничьи собаки какого-то таинственного заключенного — троцкиста, кажется Сосновского. Он сидит в одиночке. Мне показывают его башню. Заключенный — первого класса, все говорят о нем с почтением: ему позволяют работать, выписывать книги и даже позволяют держать этих собак.
Меня ожидают новые радости: я получаю первые письма от матери, посылки с теплыми вещами, деньги. Я покупаю в тюремной лавочке свежее черносмородиновое варенье. Это варенье с черным хлебом — роскошь! Екатерина Павловна еле держится на ногах. Сейчас идет Успенский пост, она могла бы подкрепиться вареньем. Но Екатерина Павловна упорно отказывается от моего угощения. Я возмущаюсь, плачу, прошу — все напрасно! Но я не держу к ней обиды. Больше того, я думаю: что было бы на земле с Церковью, если бы она не имела в кладке своих стен таких твердых камней, как Екатерина Павловна?
У кого-то в камере оказалось маленькое Евангелие. Оно ходит по рукам и, наконец, достигает меня. Я читаю его на тюремном дворе, читаю в который раз в жизни эти скупые слова, собравшие воедино мысль стольких поколений.
«Может быть мое поколение — последнее, — думаю я. — С нами эта мысль уйдет из жизни. А, может быть, эти же слова заговорят по-новому с новыми людьми, как уже не раз бывало в истории?»
В который раз я читаю евангельские слова — и все по-другому. В этом их непонятная сила. Воистину, каждый берет из них ровно столько, сколько сам в себе накопил нравственным опытом жизни. Так на каждом оправдываются слова того же Евангелия: «Имеющему дается, а от неимеющего отнимается и то, что он имеет»{197}.
Пережитое раскрывает в моей душе новые окна в мир: «Познайте истину — и истина сделает вас свободными… и радости вашей никто не отнимет от вас»{198}.
Я лежу на траве и смотрю на небо. Ничего-то мне больше и не нужно до самой смерти, лишь бы сохранить полноту понимания этой минуты. И еще одно желание: не забыть, какие прекрасные люди встречаются мне сейчас — целый мир отвергнутых, будто уже и раздавленных… Нет, этот мир во всем своем величии существует!
Из письма к матери: «18 августа 32 г. Томск. Домзак. Дышу — не надышусь впервые за все четыре месяца чистым деревенским воздухом, так как двор наш окружен садами; греюсь на солнышке и думаю непрестанно о тебе, мое солнце. Если бы могли дойти до тебя мои бодрые светлые мысли, ты бы не печалилась, и я была бы до конца спокойна и радостна… Ах, если бы мне знать о тебе — где и как ты! Когда же я получу от тебя весточку! Простите за невольно доставленные вам страдания. Несмотря на все пережитое, знаю, что тебе было тяжелее, чем мне. Вот почему так хочется тебя увидеть, чтоб утешить, как быстро утешилась бы ты!
Радость моя, мамочка, не смею строить планов о твоем приезде, ничего не зная о тебе, о твоем материальном положении и здоровье, а также не зная того, в каких условиях окажусь я на месте. Но если все будет благополучно, то, по-моему, ты можешь попасть ко мне до закрытия навигации, т. е. до 1 октября.
Как устроилось у тебя с квартирой? Я надеюсь, что ты не очень хлопочешь о своей комнате, боюсь, чтоб не было из-за нее больше тревог, чем пользы. Мне вряд ли разрешат вернуться в Москву… Надеюсь, что себя я прокормлю, а со своей теперешней энергией надеюсь, что со временем заработаю и на тебя… Будь здорова и радостна. Прости, что я смела даже в шутку тебя упрекать, что ты меня родила. Жизнь бывает чудесна, и я тебя благодарю за нее.
Волосы мои отросли настолько, что я их заплетаю в две косицы по бокам, и они завиваются на концах. Физиономия ребячья — я нисколько не постарела за эти месяцы, пожалуй, даже помолодела, по крайней мере, могу сказать о внутреннем. Но все же дань пережитому — седые волосы, их очень и очень значительное количество. Впрочем, они появились еще в мае месяце».
Письмо А. В. Лебедева от 1 сентября 1932 г.
«Дорогая Наталия Аркадьевна! Кажется, нашему путешествию предстоит скоро окончиться. Сегодня должны будем отправиться в 12 часов ночи из Томска в Колпашево. Здесь мы находимся уже третью неделю и томимся безделием. Видимся с Лялей не каждый день, а когда видимся, то урывками. Ляля здорова, хотя ее тяготит обстановка путешествия с ожиданием. По приезде в Колпашево — окружной центр трех-четырех районов, надеюсь найти какую-нибудь должность. Утверждают, что у нас будет значительный паек. Может быть, Ляле удастся не служить, Вот, не знаю только, как обойдется с квартирой! В общем, предстоящая перемена образа жизни и обстановки соответствует некоторым из наших ожиданий. Мы бодры и ждем, скоро ли приедем. Как чувствуете себя Вы и здоровы ли? Привет дорогому А. Н. Ваш А. В.»
Ко мне подсаживается Клашка, смешливая, юркая, похожая на подростка. Клашка — вертель, так зовут ее, эту домушницу-воровку, специалистку по ограблению квартир. У нее высший срок — 10 лет лагерей. Но она нимало не горюет.
— Принимайте в компанию! — Клашка показывает стройные ножки в ярко-фиолетовых чулках, она их окрасила канцелярскими чернилами. В руке у нее бутылка с молоком. Она потягивает молоко из горлышка, как теленок. Потом обтирает горлышко грязноватым подолом своей короткой юбки и великодушно передает бутылку мне. Я отказываюсь.
— Не бойся, — говорит Клашка, переходя со мною на «ты». — Я здоровая, все игрушки в порядке, — и она делает неприличный жест. Но это просто по привычке.
— Откуда у тебя молоко? — спрашиваю я.
— Надо уметь работать, деточка, — говорит наставительно Клавка. — Чего захочу, то и получу! — хвастает она. Она лихо забрасывает пустую бутылку в дальний угол двора, перекатывается по траве ко мне поближе и пронзительным голосом заливается блатной песней о своей разнесчастной любви. Я запоминаю только две строки: