Ловлю свое отражение в зеркале и изумляюсь. Почему я выгляжу как обычно? Почему волосы не седеют и не лезут клочьями? Почему кровавые слезы не катятся по щекам?
Мои дети спят в своих кроватках, а я так далеко от них, так невообразимо далеко. Отсюда, из-за океана, мое маленькое семейство кажется открытым всем ветрам палаточным лагерем на вершине горы. Без меня им не справиться. Я должна быть рядом.
Разлилася реченька, не переплывешь.
Крылья унесли бы, да где ж их возьмешь.
Дали б мне лодчонку, дали два весла…
Забираюсь в постель, между хрустких белых простыней, закрываю глаза, провожу ладонью по телу. Моему и Ричарда. До сих пор так и было. До сих пор.
Пытаюсь вспомнить, когда я видела мужа в последний раз. По-настоящему видела, а не мельком в зеркальце машины. Сколько месяцев мы не пересекались? Я ухожу, он заступает на вахту; он уходит — на вахту заступаю я. В прихожей: сделай то, не забудь это. Эмили хорошо пообедала, так что чай может пропустить. Бена нужно уложить пораньше — днем не заснул. Кажется, у него животик болит, дай чернослив. Бывает, и записки пишем. Случается, за целый день друг другу в глаза не взглянем. Кейт и Ричард. Эстафетная команда, где каждый игрок считает другого слабым звеном, но все равно бежит, чтобы палочка переходила из рук в руки, чтобы гонка продолжалась.
— Мам, а я знаю, почему ты ругаешься на папочку, — как-то утром сказала мне Эмили.
— Почему?
— Потому что он неправильно делает.
Я присела, чтобы заглянуть дочери в глаза и увидеть, что она прониклась моими словами.
— Нет, солнышко. Папа все делает правильно. Просто мама иногда очень устает, и ей не хватает терпения. Понимаешь?
— Терпение — значит, надо минутку подождать, — кивнула Эмили.
Я листаю сборник религиозных цитат из прикроватной тумбочки. «О вере». «О справедливости». «Об учении». Останавливаюсь на разделе «О браке».
Я никогда не называл жену «жена», но единственно «дом мой».
Талмуд.
Дом. Я долго, очень долго смотрю на это слово. Дом. Я вслушиваюсь в его округлость, вдумываюсь в его значение. Я замужем, но не жена. У меня есть дети, но я не мать. Кто же я?
Я знаю одну женщину, которая так боится, что дети привыкнут к ней и будут требовать все больше и больше, что после работы сидит в баре, пока дети не уснут.
Я знаю одну женщину, которая будит ребенка в полшестого, чтобы побыть с ним хотя бы час в день.
Я знаю одну женщину, которая выступила в телевизионном ток-шоу со страстной речью о том, как сложно работающей матери развозить детей по школам. Ее няня очень смеялась, потому что «мамаша понятия не имеет, где учатся ее дети».
Я знаю одну женщину, которая о первом шаге своего малыша узнала от няни, по телефону.
И еще я знаю женщину, которая от няни, по телефону, узнала, что ее бросил муж.
Я лежу в постели целую вечность. Я хочу, чтобы вернулись хоть какие-то чувства. И одно наконец приходит. Знакомое и в то же время ошеломляюще непривычное. Не сразу, но я нахожу ему название: хочу к маме.
6
Домой, к маме
Как ни пытаюсь, не могу вспомнить маму сидящей. В моей памяти она всегда на ногах. Стоит у раковины с грязной посудой, стоит у гладильной доски с утюгом, у школьных ворот ожидает, в своем «приличном» темно-синем пальто, несет полные тарелки из кухни в гостиную и уносит обратно пустые. Здравый смысл подсказывает, что в промежутке она должна была присесть, чтобы поужинать с нами, но я этого не помню.
Сфера обслуживания стала предназначением и судьбой поколения наших матерей. Окошко свободы между школой и семьей было открыто, но мало кто рискнул в него протиснуться — чересчур узкое, да и неизвестность за ним страшила. Наши мамы не ждали слишком многого от жизни и потому в большинстве своем не сталкивались с разочарованием. Даже если мужчины, которым они служили, бросали их или умирали до срока, мамы оставались на посту. Продолжали жарить-шкварить, пылесосить, гладить одежки детей и внуков, лишь бы не сидеть сложа руки, потому что безделье не для них.
К моему поколению материнство приходило позже, иногда слишком поздно и всегда как гром среди ясного неба. Мы не подписывались на самопожертвование. Лишиться свободы после десяти-пятнадцати лет независимой взрослой жизни — все равно что лишиться ноги или руки; любовь к ребенку сплеталась с тоненькой, но ощутимой ниточкой потери, и потому, возможно, мы до конца своих дней будем чувствовать себя инвалидами.
Процесс, который мама все еще называет «освобождение женщин», к моему рождению уже начал свой путь по миру, но до наших краев, как ни странно, он так и не добрался. Мама как-то летом отважилась расстаться с перманентом, сделав совсем короткую стрижку, очень шедшую к ее точеным чертам. Нам с Джулией понравилось, но отец раскритиковал прическу как дань «бабьей свободе», и перманент вернулся.
Подростком я начала замечать, что в жизни все устроено не совсем так, как кажется. Командуют вроде бы мужчины, а руководят-то, по сути, женщины. Но из-за кулис. Матриархат, на радость мужчинам замаскированный под патриархат. Прежде я считала, что это беда моих родных мест, где людям не хватает образования. Теперь думаю, что весь мир таков, — просто кое-где маскировка лучше.
Ребятня галдит на игровой площадке, как стайка скворцов. Здание детского сада сложено из красного кирпича; длинные, почти церковные окна напоминают о временах, когда в людях еще жила вера и в Бога, и в образование. На дальнем конце площадки, у яркой металлической лестницы, женщина в удлиненном пальто выпрямляется, и я вижу у нее в руке платок, которым она вытирает кровь с разбитого носа девчушки лет трех.
Моя мама — нянечка в детском саду. Работает здесь много лет, все практически на ней, но должность осталась прежней. Во-первых, удобно: ничего менять не надо, а мама шум поднимать не любит. Во-вторых, выгодно: заработок у нянечки мизерный. Услышав цифру, я едва не расплакалась: за три дня на такси трачу больше. Эксплуатация? Она самая, но маме об этом твердить без толку. Рассмеется и скажет, что любит свою работу и рада возможности выйти из дома. К тому же она действительно прекрасно ладит с детьми. Поверьте мне, если ваш ребенок расквасил нос, никто не утешит его лучше Джин Редди.
Повернув голову, мама расцветает счастливой улыбкой.
— Кэти, радость моя! Какой приятный сюрприз, — приговаривает она, идя через двор за ручку с пострадавшей малышкой. — Я думала, ты в Америке.
— Была. Вернулась два дня назад. — Я целую ее в прохладную щеку.
— Знаешь, кто это, Лорин? — мама наклоняется к девочке. — Моя дочечка. Поздоровайся.
Звонок возвещает окончание маминой смены, и мы заходим в садик за ее сумкой. В прихожей мама представляет меня директрисе Вэл.
— О, Катарина! Мы о вас наслышаны. Джин показывала мне вырезку из газеты. Молодец!
Умираю от желания смыться отсюда, но маме хочется похвастаться. Взяв за руку, она проводит меня сквозь строй коллег — совсем как Эмили на этническом празднике.
Забираясь в мою «вольво», припаркованную перед воротами, мама спрашивает:
— Как детки?
Все нормально, отвечаю. Дети с Полой. По дороге к маминому дому проезжаем мою школу. Мама вздыхает:
— О мистере Даулинге слыхала? Ужас.
— Он сразу ушел на пенсию?
— Да. Девочка! Можешь представить, чтобы девочка сотворила такое ?!.
Двадцать лет назад мистер Даулинг учил меня истории. Интеллигентный, с мягким голосом и добрым взглядом близоруких глаз, он питал слабость к елизаветинской Англии и поэзии Первой мировой. Несколько месяцев назад какая-то мерзавка из пятого класса раздавила у него на лице его же очки, и вскоре он уволился. Учитель старой закалки, мистер Даулинг попал в число жертв всеобщего образования — доктрины равенства, которая собирает в одном классе тех, кто тянется к знаниям, и тех, кому на учебу плевать.