Другим приятелем мальчика в Престонпансе стал давний друг отца Джордж Констебл, человек, наделенный желчным юмором и даром великолепного рассказчика. У него было поместье неподалеку от Данди, там он обычно и жил, но в это время он «питал чувства» к тетушке Джэнет, старался быть к ней поближе и всячески угождать предмету своего обожания, отчего мальчику вышла прямая польза. Констебл познакомил юнца с Шекспиром, рассказав о Фальстафе, Хотспере и других персонажах, и приобщил его к тому, что со временем сделалось занятием самого Скотта, — к созданию разнообразных драматических характеров. «В детстве — да, пожалуй, и в юности тоже — я развлекался, придумывая разных людей и сцены, где они себя по-разному показывают. Я и по сей день помню, сколь безошибочно работало мое детское воображение». Эти строки и то, о чем мы сейчас повествуем, разделяют полвека. Несомненно, однако, что Шекспир в большей степени, нежели любой другой автор, «проявил» заложенное в Скотте от природы влечение и пробудил к жизни самые стойкие и отличительные стороны его творческого гения. Впоследствии он часто встречался с Констеблом за столом у отца и отблагодарил его за первое знакомство с Шекспиром тем, что обессмертил в образе Монкбарнса (роман «Антикварий»).
В Сэндиноу Уотти вернулся окрепшим, и дядя подарил ему маленького шотландского пони, на котором тот носился по склонам Смальгольма, к вящему ужасу тети Джэнет. Пони заходил в дом и ел прямо из рук мальчика. Непривычная прелесть прогулок верхом, литературные открытия, обретенное здоровье и пробудившееся воображение — все это делало жизнь прекрасной, и дни мелькали сплошной чередой.
Но в 1778 году безмятежным временам пришел конец: семи лет он познал невзгоды школы, бессердечие мальчишек и смертную скуку воскресных дней в кальвинистской семье.
Глава 2
Оттенки тюремной жизни
По счастью, юный Вальтер от природы был наделен силой воли. Мальчик проявил ее, когда ему не было и шести лет. — отказался слушать страшную сказку, чего очень хотелось. Но он знал, что долго не заснет от страха, и поэтому натянул одеяло на уши и приказал себе спать. Став взрослым, он точно так же отказывался читать злые рецензии на свои книги и безмятежно засыпал под критическую канонаду. Телесные немощи уравновешивались в нем силой духа. Балованный внучек у бабушки с дедушкой, он с трудом привыкал к новому своему положению — хиляка в живом энергичном семействе, где никто, за исключением матери, и не думал считаться с его странностями. Одна мать принимала его увлечения близко к сердцу, поощряла его страсть к поэзии и стремилась привить ему вкус к более мирным страницам, нежели те, на которых живописались войны и прочие ужасы. Он, однако, до конца жизни продолжал питать к этим страницам вполне понятную слабость: скованный телом, мальчик приучился жить в романтическом мире сказаний и песен Пограничного края. Поначалу он спал в мамином будуаре, где ему попались на глаза несколько томиков Шекспира. «Никогда не забыть, с каким упоением я, скорчившись в одной ночной рубашке перед маминым камином, читал их, пока шум отодвигаемых стульев не возвещал, что семья отужинала и мне пора возвращаться в постель, где, полагали домашние, я обретался в целости и сохранности еще с девяти часов».
После должной подготовки с репетиторами его отдали в Эдинбургскую среднюю школу; особыми успехами он там не отличался. «Кто хоть чего-то добился в жизни, — записал он однажды, — собственным образованием в первую голову обязан самому себе». Если мальчик не такой, как все остальные, школа для него — понапрасну загубленные годы; разве что общение с другими ребятами отучит его от застенчивости. Как для всякого незаурядного паренька, бездумная рутина уроков была для него равно бессмысленной и постылой. Он ненавидел то, что приходилось исполнять по принуждению и не раздумывая. Если предмет его не интересовал, он не мог на нем сосредоточиться; а дар заинтересовать мальчика предметом, к которому тот питает равнодушие или даже неприязнь, отпущен очень немногим педагогам. Впрочем, одно он от своих наставников все же усвоил, а именно: «Нет такого школьного учителя, в котором бы не таился непочатый кладезь дремучей глупости». Впоследствии он было решил, что нашел исключение из этого правила, однако быстро убедился в своей ошибке и сразу покаялся: «Да простит меня Бог за крамольную мысль, будто школьный учитель способен быть вполне здравомыслящим».
Вспоминая прожитое, он как-то задумался, бывал ли он по-настоящему несчастен несколько дней или даже недель кряду, и пришел к выводу, что единственный долгий период жалкого прозябания во всей его жизни — школьные годы. Школу он ненавидел всеми фибрами души, потому что чувствовал в ней себя узником. И все же беспросветные часы занятий, когда ему вдалбливали бесполезные знания, порой оживлялись вспышками интереса. Так, в их классе был мальчик, который успевал немного лучше Вальтера, и тому — непонятно зачем — захотелось во что бы то ни стало его обставить. Он старался как мог, но ничего не получалось. «Наконец я заметил, что он, когда отвечает, всегда крутит предпоследнюю пуговицу на жилете. Тогда я понял, что добьюсь своего, устранив эту пуговицу, каковое злодейство и было учинено посредством перочинного ножичка. Мне не терпелось убедиться в успехе своего замысла; увы, я преуспел даже слишком. Когда мальчика вызвали, он сразу потянулся к пуговице — и не нашел ее. В замешательстве он покосился на жилетку: глаза сказали ему то же, что и пальцы. От изумления он потерял дар речи, и я занял его место, с которого ему уже не удалось меня вытеснить. Боюсь, он так и не заподозрил истинного виновника несчастья». Скотт был человеком совестливым; впоследствии он не раз и с готовностью возмещал причиненный им ущерб, но открыто покаяться в своей вине было бы для него непосильным унижением. «Знакомства с ним я не возобновлял, но часто сталкивался — он подвизался на какой-то мелкой должности при одном из эдинбургских судов. Бедняга! Он рано пристрастился к бутылке. Боюсь, его уже нет в живых». Разумеется, между пьянством и пуговицей связь слишком уж отдаленная, чтобы из этого эпизода можно было извлечь мораль.
Вальтеру не удалось приятно удивить своих наставников, но у ребят он быстро завоевал популярность — развлекал их рассказами, когда погода не давала играть на воздухе. Больше того, став старше и сильнее, он превзошел многих своих товарищей в искусстве альпинизма и тем самым превозмог собственное увечье. Со временем он прославился как один из отважнейших скалолазов в школе. Он облазил Девятикаменку — отвесный обрыв, над которым высится Эдинбургский замок, и Кошачью Шею в Солсберийских холмах. Для него не существовало ничего недоступного или слишком опасного; над безднами и провалами он чувствовал себя уверенней обезьяны. Принимал он участие и в кровопролитных баталиях между мальчишками враждующих улиц, когда в ход пускались булыжники, палки и даже ножи, а бойцы нередко получали серьезные травмы. Он устраивал фейерверки на площади Георга, пока несчастный случай не положил этой забаве конец, — ракета сорвалась и пошла по земле, а в толпе кто обжегся, а кто так перепугался, что с тех пор Вальтер навеки потерял благодарных зрителей. Выступая в качестве рассказчика, альпиниста, вояки и пиротехника, он понемногу снискал расположение сверстников, которые восхищались его умом, ловкостью, мужеством и безрассудством и за всем этим были готовы не замечать его увечья.
Тем временем он неплохо успевал по латыни: ему нравился язык, не ученье. Отец, взиравший на систему преподавания в Эдинбургской средней с разумным недоверием, взял в семью репетитора, весьма серьезного и ревностного молодого пресвитерианина по имени Джеймс Митчелл, рукоположенного в священнослужители. Под его руководством юный Скотт изучал арифметику и письмо, французский и латынь, историю и богословие; с ним он вел бесконечные, хотя и дружеские, словопрения по вопросу о ковенантерах[12]. Мальчик защищал роялистов, считая, что на их стороне было благородство; молодой священник выступал за круглоголовых[13], веруя, что на их стороне была истина. Митчелл сразу же стал у Скоттов чем-то вроде домашнего пастора, и воскресные дни приносили ему столько же радостей, сколько мук — его маленькому приходу. По воскресеньям все семейство вместе со слугами отправлялось к службе в церковь Серых Братьев, и «зрелище сие было столь любезно и примерно, что многажды согревало и утоляло сердце» Джеймса. А вечером мистер и миссис Скотт в окружении чад и домочадцев усаживались в гостиной своего примолкшего полутемного дома. Глава семьи читал долгую и мрачную проповедь. Она сменялась другой, столь же мрачной и долгой. За ней следовала третья, долгая в такой же мере, как и мрачная. От скуки и развлечения ради самые младшие щипали и пинали остальных, чтобы не дать тем уснуть. Потом пастор проверял, хорошо ли дети и слуги усвоили воскресный урок, а попутно гонял их по катехизису[14]; нудные сидения завершались молитвой. Воскресный стол тоже отличался постоянством: на первое — бульон из бараньей головы, на второе — сама голова, приготовленная еще в субботу, чтобы не утруждать кухарку в день господень. Не исключено, что скудная эта трапеза была отчасти призвана противодействовать тяге ко сну во время описанных религиозных упражнений. Если и так, то Вальтеру это не помогало. Он не только засыпал в самом начале проповеди, будь то дома или в церкви, но непостижимым образом умудрялся после этого пересказать ее содержание с большим успехом, чем его братья. Джеймс Митчелл объяснял это чудо тем, что Вальтеру достаточно было «услышать название библейского текста и определение темы, а там уже здравый смысл, память и дар Божий сами подсказывали ему ход мысли проповедника».