При всем том «Эдинбургская темница» не из лучших книг Скотта. Роман затянут, многие страницы скучно читать: они отмечены печатью усталости. Почтеннейший Дэви Динс — тип религиозного зануды, а Сэдлтри — юридического. В юные годы Скотт, видимо, натерпелся от тех и от других и теперь решил приобщить к своему горькому опыту читателей. Героиня слишком уж идеальна, чтобы походить на живого человека. Ничто так не противопоказано литературе, как живописание воплощенной добродетели, которой на самом деле не существует. Скотт наделяет ее всего одним недостатком — она немного завидует счастью сестры, но эта человеческая черточка никак не вяжется с ее характером. Мы знаем, что у Дженни Динс был живой прототип; однако дать точный слепок с отдельно взятой натуры — этого еще мало, чтобы вдохнуть жизнь в творение искусства, пусть изображенная натура и будет обладать всеми мыслимыми достоинствами. Литературный характер обязан быть в меру сложным и по-человечески противоречивым, так чтобы люди находили в нем какое-то сходство с собой, а Дженни Динс Скотта, как и Крошка Нелл Диккенса[51], походят разве что на ангелов. Конечно, в романе есть и великолепные места: восстание жителей и расправа над капитаном Портеусом, суд над Эффи, разговор Дженпи с королевой Каролиной. Лучше всех удались Скотту отец и сын Дамбидайксы; описание кончины папаши Дамбидайкса — самая комичная сцена смерти в мировой литературе, и это поразительно, ибо писал ее человек, считавший, что сам он стоит одной ногой в могиле.
Глава 13
Уязвленный «лев»
Скотт навсегда распрощался с поэмами. Последняя из них — «Гарольд Бесстрашный» — вышла в начале 1817 года и продавалась достаточно бойко, чтобы порадовать любого другого, но не так, чтобы порадовать Скотта: покупка земельных участков н строительство дома требовали от него прозы, не поэзии. «Никогда я не любил своей поэзии, да и сейчас ею отнюдь не горжусь», — сказал он в 1822 году Джоанне Бейли. К своим стихотворным публикациям он возвращался лишь в том случае, если готовил собрание сочинений. Случайный гость Скотта мог бы подумать, что собаки ему намного ближе стихов.
Несколько псов неизменно сопровождали его в Эдинбург на Замковую улицу, а в Абботсфорде от собак просто проходу не было. После смерти Кемпа его любимцем стал Майда, помесь борзой и мастифа, с косматой, как у льва, гривой, шести футов от кончика носа до копчика хвоста и такой огромный, что когда он сидел за обедом рядом со Скоттом, то мордой доставал до верха хозяйского кресла. Могучий пес мог одолеть волка или свалить матерого оленя, однако кот Хинце не давал ему воли. Как-то Скотт вышел на его жалобный вой и обнаружил, что собака «боится пройти мимо киса, который расположился на ступеньках». Внешность Майды привлекала бесчисленных художников, рвавшихся писать со Скотта портреты, так что пес фигурировал на нескольких таких полотнах, а в ряде случаев выступал моделью сам по себе. «Мне приходилось лично присутствовать на сеансах, — рассказывал Скотт об одном из этих случаев, — ибо натурщик, хотя и получал время от времени по холодной говяжьей косточке, обнаруживал признаки растущего беспокойства». В отсутствие хозяина Майда быстро приходил в ярость, и на свет появлялся намордник. В конце концов пес решительно отказался позировать, и один только вид кистей и палитры заставлял его подниматься и уныло удаляться из комнаты. Но он не мог помешать хозяину «списать» с себя двух придуманных псов — Росваля в «Талисмане» и Бивиса из «Вудстока». Между хозяином и собакой существовало удивительное согласие: болезнь Скотта, длившаяся с небольшими перерывами три года, принесла домашним тем больше неприятных минут, что всякий раз, как Скотт вопил от боли, пес завывал из солидарности с ним. Приступы колик, ставшие в 1818 году более редкими, с началом нового года снова участились и даже усилились. В марте 1819 года Скотт испытывал нечеловеческие мучения. Боли не отпускали его по шесть-восемь часов кряду, а как-то раз приступ продолжался с половины седьмого вечера до половины пятого утра, и все это время он на глазах у охваченных ужасом домашних извивался в агонии, оглашая комнаты стонами и воплями. За приступами следовали припадки тошноты, и ко всем его недугам прибавилась еще и желтуха. Приступы настолько его ослепляли, что он не различал, кто из дочерей Софья, а кто Анна. Три недели дочери по очереди дежурили у него днем и ночью, пока доктора приходили и уходили, прописывая наркотики, кровопускания, мушки и не пренебрегая ничем, что так или иначе могло ослабить природную сопротивляемость организма. Руки у Скотта были искромсаны ланцетом, мозг одурманен опиатами, ощущения притуплены болью; все его существование сводилось к тому, что он корчился в постели или с посторонней помощью кое-как добирался до нужника и обратно. Три недели боль оставляла его урывками да и то ненадолго; в эти дни он за несколько часов обычно поглощал шесть гранов[52] опиума, три грана гашиша и двести капель опиевой настойки — все безрезультатно. В течение десяти дней он не мог ничего проглотить, кроме гренка с водой и чайной ложки рисового отвара, однако почти ежедневно настаивал на прогулке до дома одного из друзей. Его водружали на пони и всю дорогу поддерживали в седле — сам он не был способен ни слова сказать, ни пальцем пошевелить.
В таком состоянии, пользуясь минутными передышками, Скотт диктовал Джону Баллантайну или Вильяму Лейдло третью серию «Рассказов трактирщика», включавшую романы «Ламмермурская невеста» и «Легенда о Монтрозе». С Баллантайном было легче работать — он умел сдерживать свои восторги, тогда как Лейдло, захваченный тем или иным эпизодом, терял самообладание и прерывал диктовку восклицаниями: «Спаси нас, господи!», «Подумать только!», «Вот те на!» и т. п. Когда Скотт стонал от боли, Лейдло умолял его отдохнуть от работы, но тот отказывался: «Нет, Вилли, нет, ты только проследи, чтобы двери были закрыты. Как говорится, визгу много, да шерсти мало, однако пусть все это останется между нами. А работать я брошу лишь тогда, когда переселюсь в мир иной». Порой Скотт, не прерывая диктовки, с мучительным стоном переворачивался на другой бок. Порой же его воображение так разыгрывалось, что он, шатаясь, поднимался с постели и в лицах представлял беседу своих персонажей, пока очередной приступ снова не валил его с ног.
Оба романа были опубликованы в июне 1819 года, и стоит ли удивляться тому, что, прочитав их в печатном виде, автор не смог припомнить ни единого эпизода, характера или диалога. «Ламмермурскую невесту» он нашел романом столь же несообразным, сколь и объемистым, хотя посмеялся над самыми неудачными его страницами. В «Монтрозе» ему понравился Дугалд Дальгетти, и, возможно, по следующей причине: «Когда мне бывало так худо, что не хватало сил и на пятиминутный разговор, я обнаружил, что, заставляя себя диктовать чушь... на какое-то время забываю о своем состоянии». Сюжет «Невесты» опирается на подлинное событие, но фактическая основа всегда мешала Скотту по-настоящему развернуться; роман мелодраматичен, характеры лишены жизни. Калеб Болдерстон — типично диккенсовская фигура: смешной эффект достигается здесь при помощи затертого театрального штампа — повторений. Крайгенгельт представляет собой вариации на тему Пистоля[53]. Каждый из этих двух не более чем литературный тип, а ведь они в романе единственные интересные персонажи. «Легенда о Монтрозе» отмечена сходными недостатками. Скотт часто губил сюжеты своих романов тем, что перегружал их совершенно неинтересным историческим материалом. В данном случае он, очевидно, решил, что масса подробностей о том, как на протяжении веков менялось боевое оружие, увеличит читательский интерес к лукам и стрелам, какими пользовались некоторые шотландские кланы во времена Монтроза. Скотт грешил склонностью путать задачи историка и романиста, подменяя творческое воображение учеными справками. Великолепные эпизоды — поединок Дальгетти с Аргайлом в подземелье, бегство Дальгетти в горы и другие — теряются, как изюминка в тесте, среди описаний, приводящих на память тоскливые часы, проведенные над школьными учебниками. К тому же у Скотта было необъяснимое пристрастие к занудам, и если Дальгетти не попадает в их число, так только благодаря своему юмору — поверхностному и неестественному, хотя местами довольно смешному.