– В следующий раз, когда вы обзаведетесь пациенткой, мистер Кола, – начал он, едва я успел сесть, – пользуйте ее сами. Она меня дьявольски измучила. После вашего отъезда ей стало много хуже.
– Грустно слышать. Но почему?
– Понятия не имею. – Он пожал плечами. – Но она слабеет. С того дня, как ее дочь арестовали.
Он охотно рассказал мне все подробности, так как произошло это, когда он навещал старуху. Оказалось, что пристав пришел за Сарой к ней в дом, заковал в цепи и вытащил за дверь на глазах у матери. Сара не пошла спокойно: она визжала, царапалась и кусалась, пока ее не повалили на пол и не наложили на нее оковы; но и тогда она продолжала кричать, так что ей в рот засунули кляп. Мать попыталась встать с кровати, и Локку пришлось напрячь все силы, чтобы снова ее уложить.
– Все это время старуха вопила, что ее дочь ничего дурного не сделала и чтобы они ее не трогали. Должен сказать, наблюдая поведение дочери, я готов был поверить, что она кого-то убила. Никогда еще не видел, чтобы кто-то так преображался. Только что тихая и кроткая, она вдруг превратилась в вопящее, беснующееся чудовище. Нечто наводящее ужас. И какая в ней открылась сила! Представляете, потребовалось трое взрослых мужчин, чтобы сладить с ней и наложить оковы.
Я ахнул.
– А ее мать?
– Ну, разумеется, свернулась на постели и зарыдала, а потом начала беспокойно ворочаться и слабеть. – Он помолчал и поглядел на меня честно и откровенно. – Я сделал что мог, но это не помогло. Не сомневайтесь, прошу вас.
– Придется пойти к ней, – сказал я. – Именно этого я и опасался с той минуты, когда узнал об аресте. Боюсь, состояние матери еще ухудшится, если не принять какие-нибудь решительные меры.
– Но почему?
– Переливание, мистер Локк. Переливание. Поразмыслите над этим. Я не могу утверждать категорически, но я спрашиваю себя, не может ли состояние девушки сказаться на состоянии ее матери теперь, когда у нее в теле ее дух и дух ее дочери так перемешались, Сара, конечно, в силах выдержать, но ведь ее мать гораздо старше годами и слабее. Я не сомневаюсь, что именно в этом причина ее ухудшения.
Локк откинулся на спинку кресла, его брови поднялись, словно бы с презрительным высокомерием, но теперь я пришел к выводу, это было обычное выражение его лица, когда он раздумывал над чем-нибудь.
– Поразительно, – сказал он наконец. – Всевозможные последствия этого вашего опыта. Так каковы же ваши намерения?
Я грустно покачал головой:
– Не знаю. У меня нет ни единой идеи. Прошу у вас извинения. Мне необходимо отправиться к ней без промедления.
Я так и поступил, и самые худшие мои страхи подтвердились. Она на самом деле очень ослабела, рана перестала заживать, и в сырой комнатушке висело зловоние болезни. Я чуть не расплакался. Но она была в сознании, и пока еще какие-то силы у нее оставались. Расспрашивая ее, я узнал, что вот уже почти два дня, как она ничего не ела; девушка, которую Лоуэр нанял приглядывать за ней, сбежала, едва Сару увели, отказавшись остаться в доме убийцы. Натурально, деньги она не вернула.
Мне показалось, что отчасти ее слабость объяснялась голодом, ей необходимо было есть сытно и почаще – тогда еще оставалась надежда. Я сразу же направился в харчевню и потребовал для нее хлеба и наваристого бульона. Покормил ее я сам, ложку за ложкой, и лишь тогда осмотрел и перебинтовал рану. Вид у раны не был таким скверным, как я опасался. Тут Локк, во всяком случае, постарался.
Однако так плохо ей все-таки не должно было быть. Голод и ужас при виде того, как уводят ее дочь, разумеется, не могли не повергнуть ее в отчаяние, однако я был уверен… нет, на этом основывалась вся моя теория… в том, что между ее кровью и дочерней, теперь струящейся в ее сосудах, существует связь. И если заключение в кишащей крысами темнице могло оказать подобное воздействие, то, несомненно, приходилось ждать чего-то еще страшнее.
– Прошу вас, добрый доктор, – попросила она, когда я кончил перевязку, – скажите, как моя Сара. Вы не знаете?
Я покачал головой:
– Я только сейчас вернулся из деревни и знаю меньше, чем вы. Слышал только, что ей предстоит предстать перед судом. А вы не получали от нее никаких вестей?
– Нет. Я не могу пойти туда, а она не может прийти сюда. И нет никого, кто отнес бы ей весточку от меня. Я боюсь злоупотребить вашей добротой…
У меня упало сердце. Я знал, о чем она попросит, и страшился этой просьбы.
– …но вы ее немножко знаете. Вы знаете, что такого она сделать не могла. За всю свою жизнь она никому не причинила вреда. Совсем наоборот: она ведь известна – и мистеру Бойлю тоже – своей готовностью и способностью пользовать от болезней. Я знаю, сделать для нее вы ничего не можете, но вы бы сходили повидать ее, сказать, что я поправляюсь и ей не надо беспокоиться из-за меня?
Больше всего мне хотелось отказаться, заявить, что больше я не желаю иметь к этой девушке никакого касательства. Но принудить себя произнести эти жестокие слова я не сумел. Они еще больше ослабили бы бедную женщину, а если моя теория была верна, чем спокойнее будет девушка, тем больше вероятности, что ее матери станет лучше.
Уповаю, я вел добродетельную жизнь, и Господу ведомы мои усилия блюсти Его заповеди, и я буду избавлен от вечных мук! Ибо если Ад хотя бы вполовину так ужасен, как темницы английской тюрьмы накануне открытия судебных заседаний, то это поистине дьявольское место. В небольшом переднем дворе замка теснилось гораздо больше людей, чем в первый раз, когда я побывал там: посетители, явившиеся утешить узников, а также зеваки – поглазеть, как туда привозят новых. Когда в город прибывает королевский судья, туда из ближних и дальних мест доставляют злополучных преступников, чтобы каждый в свой черед мог выслушать, какая ему предназначена судьба. Тюрьма, в тот раз почти пустая, теперь была набита битком. От смрада человеческих тел трудно было дышать, а стоны больных, мерзнущих, отчаявшихся трогали душу. В какой бы мере большая их часть ни заслуживала подобной участи, я невольно испытывал к ним жалость и на мгновение даже почувствовал ужас, что меня примут за узника и не выпустят, когда я исполню порученное мне.
Разумеется, мужчин и женщин разделили, и самым бедным пришлось довольствоваться двумя относительно большими помещениями. Там не было ничего, кроме соломенных тюфяков, и я пробирался между тесно лежащими телами под лязганье тяжелых железных оков, потому что узницы ворочались в тщетных попытках найти облегчение. Холод там был промозглый, так как помещение находилось почти у самой поверхности старого рва, и вековая сырость пропитала стены. Единственный свет падал из узких окошек под самым потолком, где достигнуть их могла бы лишь птица. И я подумал, что скорое начало заседаний суда – благо, иначе исхудалая, плохо одетая девушка вроде Сары Бланди умерла бы от тюремной горячки задолго до того, как палач приступил бы к своим обязанностям.
Найти ее удалось не сразу: она привалилась к липкой стене, обхватив руками колени, и так низко склонила голову, что видны были лишь ее длинные каштановые волосы. Она тихонько напевала – скорбные звуки в столь ужасном месте, тоскливая жалоба птички, поющей за решеткой в клетке в память о своей свободе. Я поздоровался с ней, но голову она подняла не сразу. Как ни странно, но более всего меня опечалила и встревожила перемена в ней. Прежнее дерзкое высокомерие исчезло, она казалась тихой и покорной, как будто ее лишили необходимого ей воздуха – точно голубка в насосе Бойля. И даже не ответила на мой вопрос, как она, только пожала плечами и крепче охватила себя руками, словно пытаясь согреться.
– Мне жаль, что я ничего тебе не принес, – сказал я. – Знай я, то захватил бы еды и пару одеял.
– Вы очень добры, – сказала она. – А о еде не тревожьтесь: у университета есть деньги на благотворительность, и миссис Вуд, моя хозяйка, по доброте сердца обещала посылать мне еду каждый день. А вот от теплой одежды я бы не отказалась. Как моя матушка?