— Настоящая белокурая бестия[41], этот ваш Нелидов! — вдруг говорит Аттила.
Соня слышит и смеется.
— И что там ни толкуйте, а сила импонирует. Кто кругом не жалуется на людей? У Лизогубов по ночам лес вырубают. У Ткаченко вывезли весь табак из сарая, и никто не слыхал, как и куда… О Галаганах и говорить нечего. Приходят и берут, кому есть охота. А чем вы объясните, что за эти два года у Нелидова даже старого колеса со двора не сволокли?
— Все в свое время придет, — как-то странно говорит Лика.
— Народ терпелив…
— Устали все…
— Нет-с! Было, да прошло… И не вернется.
— Кто знает?
Как ракеты, яркие и значительные, срываются эти страстные, коротенькие фразы. Как ракеты сверкают взоры. И гаснут. И юные порывы падают вновь на дно души. Там, в тайниках, глубоко зреет что-то. Еще непонятное. Еще недодуманное.
Судьба глядит на часы. Стрелка еще далека.
Срок не настал.
А Маня думает: «Что мне за дело, кто он? Каковы его взгляды? Отношения к людям? Он прекрасен. И я люблю его. И как странно, что у него есть maman — имение… тяжбы… заботы… Он, как Ахиллес, должен бы ходить нагой Сражаться под Троей. Влачить за волосы труп побежденного Гектора. Брать себе женщин У добычу. Говорить с богами, как равный. А с людьми, как господин. Мир для таких, как он. Безжалостных, надменных, хищных… И он меня любит!..»
Она вдруг встает. Порывистая, сильная, гибкая. Она закидывает руки за голову полным неги жестом и глядит на всех полуоткрытыми глазами. Странная улыбка раскрывает красные губы.
Дядюшка вдруг перестает говорить и, открыв рот смотрит на Маню.
Лика оборачивается, враждебная. Зачем встала эта нелепая девушка в самом разгаре беседы? И стоит тут? И всем мешает?
— Дядюшка, — говорит Маня негромко, но тоном человека, для которого не нужны споры. — Садитесь и играйте! Я хочу плясать.
— Что такое? — спрашивает Лика, не веря ушам. Но Соня уже вскочила и схватила ее руки.
— Лика… Милая… Как хорошо!.. Она не плясала целый месяц…
— Она пляшет, как дриада, — кричит дядюшка, бросаясь к пианино. — Вы и представить себе не можете, чем мы вас угостим!
Маня сбрасывает башмаки. Выходит на середину зала. Ее глаза устремлены вверх. Все глядят с недоумением в это неуловимо изменившееся лицо…
— Тарантеллу, дядюшка! — сквозь зубы глухо говорит она, все так же странно и упорно глядя вверх. — Скорей! Скорей!
И все видят, что она дрожит. Дрожит, как цыганки в плясках, мелкой дрожью с головы до ног. Но это не деланное волнение, не показная страсть. Трепет творчества волной пробегает по плечам и груди, по бледному лицу и алым губам. И вздрагивают веки. И странно мерцают глаза.
И вдруг какие-то нити, как лучи, протягиваются от этих глаз к душам девушек — трезвых, холодных, мгновение назад улыбавшихся недоверчиво.
Звуки тарантеллы зароились и заплясали в тесном ящике флигеля.
Маня слабо вскрикивает. Зажмурив глаза, порывисто кидается вперед. Так падают в бездну.
Вот она завертелась, заметалась в бешеной пляске…
Нет! Это даже нельзя назвать танцами. Как будто Скопившаяся энергия ищет разрядиться в этих безумных жестах, в этом диком хаосе движений, странно подчиняющихся все-таки музыкальному ритму.
С легкими криками, от которых дрожь бежит по спине дядюшки, с криками бессознательного наслаждения кружится она в каком-то вакхическом опьянении. То откинется назад и замрет в истоме. Усталая, изнемогающая. То исступленно ринется вперед и закружится опять. Волосы разметались по плечам. Пылают щеки. Пылают уста. В глазах экстаз. Что она пляшет? Разве она знает сама? Вихрь налетел на нее. И кружит, как лист по дороге.
— Бог знает что такое! — враждебно шепчет Лика.
Но холодные глаза разгораются.
Соня глядит, подавшись вперед и сдвинув бровь. Она силится понять. Маня никогда так не плясала.
«Здесь положительно что-то стихийное», — думает дядюшка.
Вдруг Маня останавливается. Лицо бледное. Глаза закрыты. Руки безжизненно повисли. Мертвое лицо, Только грудь бурно вздымается. Все ждут напряженно.
Соня на цыпочках подходит к пианино.
— Пустите, дядюшка! Довольно! Взгляните на ее лицо… Я знаю, что надо теперь играть.
Льются звуки шопеновского ноктюрна. Нежные, воздушные. Пронизанные лунным светом, овеянные мечтой любви. Любви далекой и недоступной, как звезды. Рыдающие тихонько звуки.
Маня встрепенулась. Она скользит, вся затихшая и покорная. Останавливается, как бы прислушиваясь к далеким голосам. Руки зовущие протянуты вдаль. Огромные глаза глядят вверх и видят что-то. Да… Так глядят в лицо мадонны, в звездное небо. С такими глазами молятся и верят, что гора сдвинется, что свершится чудо. И вся она сейчас — движения, глаза, молящие жесты прекрасных, выразительных рук — одно стремление к идеалу.
Вдруг рыдание тихонько срывается у Мани. Подавленный, еле слышный стон.
Все вздрагивают. Что она сказала? Чье имя?
А разве она знает?
Она бросает к небу руки безумным жестом неутолимого желания…
Кого зовет она?
Кто знает…
И не все ли равно?
Она останавливается внезапно. Музыка играет. Но она уже на земле.
Как ребенок, ладонями вверх она трет себе глаза. Оглядывает с недоумением эти немые, жадные лица. Такие новые, такие чуждые. И тихо идет к двери. Босиком. Усталая, печальная, далекая от всех. Поникнув головою.
Но дядюшка слышит ее тяжкий вздох на пороге. Он видит, как, закрыв лицо руками, она с подавленным рыданием кидается на крыльцо.
Все молча, недвижно глядят вслед.
В душах что-то встрепенулось.
В жизни уже нет прежней ясности. Чего-то не хватает.
Чего?
Хочется кинуться вслед за этой странной девушкой. Вглядеться в эти огромные глаза. Понять. Спросить.
Что? Что?..
Лика нервно поводит узенькими плечами.
Учительница порывисто встает и выходит на крыльцо. Там она долго курит, щурясь на причудливые купы деревьев, на клумбы цветов, которые притаились во тьме и молчат. Как будто знают что-то, чего не знает она.
— Пойдемте, что ли! — тоскливо срывается у Розы. — Как здесь душно стало! Какая жаркая ночь!..
Всю дорогу обратно она думает о Зяме. И сердце ее горит.
Дядюшка в темноте тихонько берет руку Лики, продевает ее под свой локоть. И пальцы его, дрожащие и страстные, робко говорят ей старую сказку любви.
Лика слушает. И руки не отнимает, «У нас однобокая жизнь, — впервые думает она уже дома. — Жизнь половинчатая. Отчего? Трусы мы? Или рабы, как говорит он? Ах, эта Маня… Нет, Это надо додумать. Завтра… Завтра… Жаль, если жизнь уйдет так. Много ли мне жить-то осталось?..» И опять душа подходит к заветной грани. И в ночной тиши зорко глядит за пределы земного.
В субботу, когда кончается работа в поле, Нелидов едет домой. На нем парусиновая блуза, высокие сапоги, пробковый английский шлем. На ремешке через плечо непромокаемый плащ. Этот простой костюм странно идет к его тонким чертам, к его стройной фигуре.
Он озабочен, тревожен. До сих пор не улеглось то темное, что взмыло со дна души его и клином врезалось в налаженный строй его суровой, несложной жизни. И это его раздражает.
Быстро падает ночь. Рокочут деревья в Лихом Гае. Шепчутся зловещие кусты. Что-то чудится за черными елями. Шорохи, дыхание. Вздрагивает и водит ушами нервная лошадь.
Нелидов стискивает зубы и замедляет ход. Нарочно. Этого только недоставало! Развинтиться в два дня.
Он едет вскачь, когда зловещий лес остается далеко позади. И эхо гулко повторяет звуки в яре.
Вот на полдороге усадьба Галагана. В другое время он проехал бы мимо, спеша к матери. Но она ложится рано. А вечер так длинен. Так трудно дожить до завтра! «Завтра увижу ее. Завтра…» — стучит в его виски.
Предводитель дворянства — хлебосол, тучный, миролюбивый человек — проживает уже второе наследство. У него две дочки-невесты, долги, заложенное имение. Но он не унывает и ждет смерти третьей тетки, у которой он единственный наследник. Нелидова встречают с распростертыми объятиями.