«Красносельская», грустно-улыбчивая женщина в штопаной кофточке, выставив на стол нарезанную крупными кусками «Отдельную» колбасу, хлебницу и тарелку с печеньем, подперев щёку рукой, терпеливо слушала сбивчивые россказни о студенческой нашей жизни. Говорун Вадик увлекался, а спохватываясь, пинал меня под столом ногой, чтобы я, наконец, перехватив у него эстафету болтовни, дал ему поесть.
«Бауманская», торжественно-крупная, с короткой седой стрижкой, обычно говорила сама скрипучим, отдающим металлом, лекционным голосом – об очередных временных трудностях, переживаемых страной, о нехватке продуктов (она их называла «пищей»), о том, как в юности её революционное поколение «краснокосыночных» было счастливо, хотя жили впроголодь и спали на газетах (почему именно на газетах, я не понимал, а спросить стеснялся). Зато здесь на столе светилась тонко нарезанная сырокопчёная колбаса, отсутствовавшая в магазинах, и даже, страшно сказать, ослепляла розово-алым сиянием красная икра в хрустальной вазочке – признак роскоши, говорящей о принадлежности её владельцев к получателям кремлёвских пайков.
Её речи парализовали волчий наш аппетит. Мы с Вадимом вяло отхлёбывали чай, переглядываясь с четырнадцатилетним Виталием, которого звали укороченно – Талькой, и его тридцатилетней сестрой Маргаритой, они методично кивали после каждого длинного пассажа Елизаветы Сигизмундовны.
Наконец, сложив на столе жёстко накрахмаленную, ничем не запятнанную салфетку, тётя Лиза поднималась из-за стола со словами «Желаю вам, молодёжь, провести время содержательно» и удалялась в свою комнату неспешной поступью вдруг ожившего памятника. После чего первым набрасывался на еду Талька, за ним мы с Вадиком. Маргарита, надменно усмехаясь, демонстрировала нам железную выдержку – медленно готовила себе бутерброд с икрой и так же медленно, со вкусом поедала его.
Тут-то всё и начиналось.
Для затравки остряк Вадик, у которого я в то время был первым зрителем и ассистентом его актёрских эскапад, прибегал к испытанному способу: уморительно копировал мою тогдашнюю саратовскую привычку подставлять под подбородок ладонь ковшиком, чтоб затем отправить в рот просыпавшиеся крошки. Смеющийся Вадик, издавая булькающие звуки, тряс над столом рыжеватыми кудрями, предсказывая мне, такому экономному, пост министра сельского хозяйства, а себе – должность главного референта при этом министре. Затем, привстав и полусогнувшись, он протягивал мне развёрнутую салфетку почти картонной твёрдости – сейчас это был будто бы подготовленный им доклад, который мне надлежало прочесть на заседании Политбюро.
Сопровождал Вадик свой жест угодливо-наглой скороговоркой:
– Всё просчитано, товарищ министр, к концу пятилетки коммунизм будет на подходе, готовьтесь к встрече…
– А где план торжественных мероприятий? – как можно надменнее спрашивал я Вадика, поднявшись из-за стола и выпятив грудь. – Сколько духовых оркестров будет задействовано?
– Все! – радостно взвизгивал Вадим, и тут же наши голоса перекрывал резкий козлетон Тальки, вступавшего в игру песней:
– Утро красит нежным светом / Стены древнего Кремля, / Просыпается с рассветом / Вся советская земля…
Маргарита, запившая к тому моменту бутерброд чаем, ставила чашку на блюдце с выразительным звяком и на правах старшей прерывала представление:
– Прекратите глумиться! Вы даже не представляете, как им ТАМ трудно принимать решения! Такая огромная страна, столько проблем…
Её личико розовело от возбуждения, тонкие пальчики нервно перебегали от одной кудряшки к другой, проверяя, не слишком ли выбились из-под заколки. Талька, хихикнув, произносил: «Там-там-таРарам», – затем хватал с блюда пирожное с розовой нашлёпкой, запихивал целиком в рот, чем вызывал у Маргариты приступ педагогического гнева:
– Разве можно так вести себя за столом?!
– Не твоё дело, балда! – глухо бурчал в ответ Талька с набитым ртом.
– Как ты смеешь!.. Мне!.. Такое!.. Говорить!.. – кричала Маргарита, вскакивая из-за стола и потрясая зажатой в кулачок салфеткой.
– Талька, ты ведёшь себя не по-джентльменски, – выговаривал ему Вадим.
– Да кто она такая, что ей ничего сказать нельзя?! – отвечал Виталик, проглотивший к тому моменту своё пирожное. – Подумаешь, фифа! На своих ухажёров пусть кричит!
На крик из глубины квартиры, методично стуча шлёпанцами по лаковому паркету, появлялась Елизавета Сигизмундовна и, застыв в дверях у книжных полок, обрамлявших почти все стены гостиной, произносила бесцветно металлическим голосом:
– Молодёжь, вы ведёте себя странно.
– Он меня оскорбляет! – сообщала ей Маргарита.
– Виталий, ты должен уважать свою старшую сестру, – констатировала Елизавета Сигизмундовна. – Я уверена, тебе сейчас стыдно.
И, медленно повернувшись, она удалялась.
– Ничуть мне и не стыдно, – тихо бормотал Талька, глядя исподлобья на Маргариту с мстительным торжеством.
3
Обычно разряжал обстановку наш одесский лицедей. Рассказав новый анекдот («Опять пошлость!» – фыркала уже слегка остывшая Маргарита, шурша серебристой оболочкой шоколадной плитки), Вадик принимался копировать недавно отстранённого от должности Никиту Хрущёва. Хватал с дивана расшитую цветами подушку-«думку», подстёгивал её под свой просторный, болтавшийся на нём клетчатый пиджак, обретая в профиль упитанный силуэт бывшего руководителя коммунистической партии, медленно прохаживался вдоль квадратных, зашторенных сейчас окон и останавливался возле висевшей в простенке копии картины Лактионова «Письмо с фронта».
Покачиваясь с носка на пятку, Вадим оттопыривал нижнюю губу, почёсывал выпяченный живот, разглядывая изображённого с фотографической точностью фронтовика на солнечном крыльце и женщину с листком в руках, грозно вопрошал, косясь на нас с Талькой:
– Эт-то што за мазня? Хто разрешил? Ещё один быстрык-цынист? Какой такой Лактионов? Реалист? А почему вон у тохо фронтовика химнастёрка мятая? Ну и что, что раненый! Победитель не может быть в мятой химнастёрке, это принижает его подвих! Снять! Выгладить! Переодеть! Ишь развинтилась ынтеллихенция, развела быстрыкцынистов!
Наш с Талькой заливистый смех прерывала язвительная фраза Маргариты:
– Артист погорелого театра!.. Ты, Вадим, собираешься стать журналистом, а сам не отдаёшь себе отчёта в том, ради чего Хрущёв на выставке в Манеже затеял тот, не спорю – грубый, но очень своевременный разговор о нашей интеллигенции.
Кроша шоколад на мелкие дольки, она не торопясь отправляла их в рот, попутно объясняя нам, как далека интеллигенция от простого народа. Вадим же в преувеличенном изнеможении падал на диван, устало окидывал туманным взглядом грозно надвинувшиеся на него книжные полки и, подложив под спину «думку», кивал, соглашаясь, а дождавшись паузы, напоминал:
– В прошлый раз, Марго, ты клеймила такого-сякого Хрущёва за то, что он будто бы оклеветал Сталина. А сейчас тебе Хрущёв нравится.
– А ты не допускаешь, что один и тот же человек в чём-то может быть прав, а в чём-то нет?.. Да, он оклеветал Сталина, потому что понимал: дотянуться до сталинского уровня ему не дано. И в приступе зависти стал топтать его светлое имя.
– Прямо-таки ослепительно светлое!.. О чём ты, Марго?.. Вспомни, сколько было репрессированных!.. Даже тётю Лизу чуть не загребли, да вовремя Сталин умер.
– Я тебе запрещаю про маму… Она святая!.. Столько пережить и не сломаться!.. Да, из-за плохих исполнителей случались перегибы, Сталин сам же их выправлял. А жертвы были неизбежны. Без них невозможно такую огромную отсталую страну за короткий срок сделать индустриальной… Подняться в космос!..
– Да ради чего всё это?
– Ради счастья народа.
– Ну и какое оно было, это счастье? Жили впроголодь, тряслись от страха. И всё это ради ненасытных амбиций одного-единственного человека, заграбаставшего власть.
– Он был скромным. Он жил ради будущего счастья своего народа!..