Литмир - Электронная Библиотека
A
A
«Каждый день я выхожу на пристань,
Провожаю всех, кого не жаль…»

Надо оставить их заковыченными – в качестве переклички с классиком. А дальше – своё:

Но сегодня вечер так таинствен,
Так тиха беззвёздная печаль!…
Провожаю эту жизнь в туманность,
Вижу смерть в сиянье чёрных вод.
Ощущая горечь и обманность,
Восхожу на этот эшафот.

Да, конечно, пусть представит: подошёл, взял за руку, взглянул в глаза – они, карие, должны казаться сейчас чёрными.

И лаская бархатную руку,
Улыбаюсь чёрным двум лучам.
Смейтесь, волны! Пойте про разлуку!
Но другой я сердца не отдам.

Конечно, это безумие, если посмотреть со стороны, но пусть смеются над ним, зато останется след этого замечательного безумия.

Хохочите смешанным речам!
Смейтесь, волны! Пойте про разлуку!
Улыбаясь чёрным двум лучам,
Я ласкаю бархатную руку…
Но другой я сердца не отдам.

Похоже на публичную казнь. Но, может быть, через такое самоистязание и должен проходить человек, посмевший нарушить общественные запреты?!

…И тиха беззвёздная печаль,
Влажный вечер ласков и таинствен…
«Провожая всех, кого не жаль,
Я последний раз пришёл на пристань».

Написав концовку, Бессонов вдруг понял: всё остальное на множестве блокнотных листков бледно и неточно. Он резко встал, вырвал из блокнота исписанные листки, сгрёб черновики, смяв всё в один упругий ком, подошёл к буржуйке. Звякнула дверца. Чиркнула спичка. Бумага вспыхнула, шевелясь, сворачиваясь в чёрные жгуты. А когда рассыпалась серым пеплом, Бессонов спохватился: он сжёг и листок со стихами.

Но стихи продолжали звучать в нём – он помнил их от слова до слова. Он сейчас ощущал себя преступником, приговорённым к казни, и потому имеющим право на последнее желание. Какое? Ну, конечно же, – прочесть эти стихи той, для кого были написаны. Да, он знал, это невозможно. Судьба этих стихов – остаться пеплом. Но истончившаяся нить его жизни, может быть, и не оборвётся, если стихи услышит она, Елена.

…Снова – топот за дверью. Кто опять? Виктор Афанасьев пришёл. Хочет поговорить. О чём? Можно ли самому научиться писать стихи амфибрахием и анапестом или для этого нужно куда-то поступить?.. Взгляд широко расставленных глаз тревожно-внимателен. Он тоже первым делом посмотрел в угол, висит ли на гвозде ружьё с патронташем. Потом – на стол. Увидев захлопнутый блокнот, обрадовался:

– Вы закончили работу? Будем собираться в поход?

Медлил с ответом Бессонов. Спросил вдруг:

– У тебя по-прежнему хорошая память? Сможешь запомнить довольно длинное стихотворение с голоса?

– Не знаю. Давайте попробуем.

– Ну, что ж… Одно условие… Ты, разумеется, умеешь держать слово. Так вот, эти стихи кроме тебя должен услышать только один человек. Я назову его позже. Итак… Читаю первую строфу… А ты повторяй.

Бессонов читал только что сожжённые в буржуйке стихи, а Витька повторял их. Строфу за строфой. Когда закончили, Афанасьев прочёл их целиком, запнувшись лишь на слове «эшафот». Уточнил:

– В конце слова «д» или «т»?

– «Т», конечно, – кивнул Бессонов. – А теперь главная просьба, от выполнения которой ты можешь сейчас же отказаться: завтра, в девять вечера, отходит от пристани ночной теплоход на Бендеры. На нём, по моим расчётам, должна уехать Елена Гнатюк. Нужно выбрать удобный момент и прочесть ей эти стихи. А потом забыть их. Навсегда. Сможешь?

– Наверное.

Тут Витька замялся.

– Но я должен назвать автора?

– Нет. Скажи, что выполняешь просьбу известного ей человека. И – всё… Спасибо тебе, ты настоящий друг. Как, впрочем, и все остальные ребята в нашей команде.

* * *

…На следующий день к девяти вечера Афанасьев пришёл на пристань. Увидев в толпе Елену Гнатюк (она стояла с братьями неподалеку от осокоря, глядя на темневшую в воде шлюпку), Виктор отозвал её. Насторожённо хмурясь, она отошла с ним. Свет от фонаря на столбе, пробиваясь сквозь листву осокоря, скользил по её лицу, тёмные глаза блестели тревожно и вопросительно. Виктор сказал, что выполняет просьбу известного ей человека, и не торопясь, негромко и чётко прочёл всё стихотворение, видя, как дрожат её губы, догадываясь, что она хочет что-то сказать. Но услышал в ответ лишь сдержанное – «Спасибо». И, попрощавшись, ушёл.

Виктор всё сделал, как обещал, кроме одного: забыть эти стихи он не смог…

«Твой сын и – брат…»

1

Я ни за что не узнал бы их обоих спустя сорок лет, если бы не отец Михаил. Мы готовились снимать телесюжет о крещении, и батюшка, рассказывая о тех, кого судьба и любовь к истине привели в зрелом возрасте в лоно церкви, вспомнил двух прихожан, вот уже несколько лет замаливающих грех взаимной лжи. Какой именно? Отец Михаил, строго сощурившись, предупредил, конфиденциально наклонив ко мне благолепно-косматую, любовно расчёсанную голову, благоухающую цветочным одеколоном:

– Эта история не для телесъёмок, хотя и по вашей теме.

– Но почему?

– Они оба, мать и сын, поведали мне её на исповеди, и вряд ли согласятся, как это, к сожалению, принято сейчас на телевидении, публично обнажать свои души.

– С ними случилось что-то необычное?

– Суть ситуации в том, что сын, будучи подростком, однажды догадался: старшая его сестра на самом деле не сестра ему, а мать, родившая его в пятнадцать лет. А мнимая мать ему бабушка, решившая таким образом скрыть грех дочери.

Отец Михаил кротко вздохнул, приподняв брови домиком, и продолжил, сложив у наперсного, тускло блистающего креста ладони.

– Ребёнок рос во лжи и вражде, копил обиды, изводил свою настоящую мать всевозможными сценами. Она же, отягощённая двойственностью и будучи нетерпеливой по характеру, отвечала сыну вспышками ненависти. Можете представить мучительный путь, который привёл их, наконец, к нам. Поэтому я вас прошу…

– Я понял. Телекамера к ним не приблизится. У них здесь есть постоянное место?

– Да, в правом приделе, у иконы Божьей Матери.

И ещё два раза я приходил в эту церковь, уточняя сценарий своего телесюжета, всякий раз сворачивая в правый придел, к большой, аскетически тёмной иконе Божьей Матери, где сияла живыми огнями чаша, унизанная свечами. И как-то увидел их обоих: маленькую женщину в платке с мелкими чертами лица, в поношенной стёганой курточке и грузноватого мужчину с обнажённой лысеющей головой. В колеблющемся свете свечей их неподвижные, сосредоточенные лица казались загадочно нездешними, и я, искоса взглянув на них, не поверил: да они ли это? Может – случайное совпадение?

Но и те, кого я знал в студенческой молодости, сейчас были бы в таком же возрасте. Подойти? Спросить? Нет, неловко. Да и не здесь же. Может, у выхода, на крыльце? Но что я им скажу? Что я тот самый студент журфака, приходивший с их двоюродным братом к ним, в квадратно-серый, конструктивистский дом на Бауманской, в давние шестидесятые? Мало ли кто к ним тогда приходил, могут ведь и не вспомнить.

2

С Вадимом, щуплым, кудряво-лохматым одесситом, известным на нашем курсе острословом, мы делили комнату на семнадцатом этаже высотки МГУ на Ленгорах. Слушать лекции ездили на Моховую, почти всегда голодные (стипендия таяла в течение недели, в остальное время перебивались бесплатным чаем и хлебом в студенческой столовой), поэтому в выходные бодро навещали двух его тёток. Одну – на Красносельской, другую – на Бауманской.

8
{"b":"218327","o":1}