Иногда в книге отождествляются не даты, а сами исторические факты. (Контрнаступление под Сталинградом у Абрамовых.) Удобный прием, но пригодный лишь для чудовищно близких нашему параллельных миров, столь близких, что, право же, непонятно, зачем было их выдумывать.
Наконец, самый честный по отношению к читателю и самый сложный прием: внутренняя хронология, внутреннее время книги, когда читатель сам — в меру своего разумения — соотносит его с той или иной исторической эпохой.
Такое время субъективно, вернее, их несколько, различающихся между собой времен, из которых мы чаще всего выделяем формационное, технологическое, культурное, социопсихологическое.
В период господства вульгаризированного марксизма считалось, что, поскольку экономический базис определяет социально-политическую надстройку, внутренние времена обязаны совпадать. Воплощением этой начисто лишенной жизни концепции стали «монохромные» произведения, напоминающие узкофункциональные города типа Самотлора.
На мой взгляд, именно неоднозначность времени служит источником развития. В реальной жизни люди, попавшие между жерновами, ощутившие пропасть между сосуществующими эпохами, часто не находят места ни в одной из них, проваливаются в прошлое или уходят в будущее. В литературе рассогласованность времен выводит придуманный мир за рамки существующего Слова, порождая новые динамические связи с реальностью, связи, открытые тому, кто сумеет прочесть ключ.
Технологическое время «Моста Ватерлоо», самой крупной и важной части романа, соответствует нашим сороковым годам. Вспомним хотя бы «знаменитый звездный налет, когда самолеты нападают одновременно со всех сторон и с разных высот… и небо сначала побелело, а потом накалилось до ярко-розового сияния, и в сиянии этом истаивали бомбовозы и уже закопченными скелетами валились вниз, волоча за собой шлейфы сгоревшего бензина и когда-то живой плоти…» — узнаваемо по мемуарам и фильмам, время не спутаешь.
Привычка обращать повышенное внимание на технические подробности приводит в данном случае к поучительной ошибке: интерпретация романа Лазарчука в терминах событий второй мировой войны — на мой взгляд, ложная — не вызывает внутреннего протеста.
Разве лишь иногда отмечают, что такому толкованию противоречит «Колдун», противоречит косвенно, чем-то почти неощутимым, но все ли разглядели «Колдуна» в тени «Моста Ватерлоо»?
Это интереснейшая задача — отличить существенное от несущественного, выделить именно атрибутивные, неотъемлемые признаки эпохи, определить ее не в контексте единой и неделимой истории, но философии истории. Попробуем на уровне метанауки, исследующей все мыслимые параллельные миры, ответить на вопрос, что такое вторая мировая война?
Прежде всего выясняется, что как раз технические реалии оказываются привходящими и, значит, несущественными. Живыми анахронизмами плавали по Средиземному морю дред-ноуты. Вернер фон Браун успел запустить в серию ФАУ-2 — факт, относящийся к разряду технических чудес. Почему-то еще не летали вертолеты. (В романе Лазарчука они, кстати, есть.) Атомная бомба могла опоздать, а могла появиться еще в 1943 году… и так далее: если и есть объективные законы развития технических систем, то мы их не знаем и вынуждены представлять техническую историю как в значительной степени вероятностную: да и война могла начаться раньше или, напротив, позднее.
А вот ее размах принципиален. Войну, не включившую в свою орбиту земной шар, не разрушившую тысячи городов, не убившую за несколько лет десятки миллионов людей, мы просто не можем сравнить с мировой — очередной региональный конфликт, их и на моей памяти было больше десятка.
И важно, что эта война стала второй, значит, до нее уже была первая, мировая.
Обратим внимание на важнейшую деталь — во второй мировой войне на поле боя газы не применялись никогда. Кстати, это не техническая подробность, факт неиспользования существующего оружия, заготовленного, хранящегося на складах, носит, безусловно, социальный характер.
Понятно, что Гитлер боялся ответного удара по ограниченной и уязвимой территории рейха, но что удержало союзников? Конвенция? Да, несомненно; но почему ей следовали?
Смерть от газов нашла свои жертвы в окопах первой великой войны. Новая смерть, она казалась особенно страшной, хотя чисто военное значение этого, войной порожденного, оружия было невелико. Именно поэтому запрещение его стало неизбежным — требование солдатских масс не встретило серьезных возражений и со стороны власть имущих. Заключенное соглашение оказалось в общественном сознании народов западных стран одним из главных итогов войны. Оно не подлежало пересмотру.
Подведем итоги. Миллионная бойня должна была изобрести оружие массового поражения, самым простым и дешевым вариантом которого являются газы. Психологическая реакция победителей на войну не могла не привести к запрещению именно этого оружия, тем более что оно, с точки зрения руководства, не доказало своей эффективности. Этот акт, первоначально воспринимавшийся как простая уступка народным требованиям, в дальнейшем приобрел почти священный характер, потому что оказался в глазах многих людей единственным реальным итогом войны, других проблем не решившей.
Мир, опоздавший к лету, очевидно, не знал подобного соглашения. Значит, мы должны заключить, что он не пережил опыта Великой войны. То есть социопсихологическое время романа никак не может быть соотнесено с войной, которую мы назвали Второй.
Теперь обратите внимание — герои Лазарчука почти не вспоминают прошлую войну, над ними не висит ее груз. (Один лишь раз заходит разговор о героической обороне какой-то крепости, событии, судя по контексту, характерном скорее для войн девятнадцатого столетия.)
Решающее подтверждение я нахожу в разговоре Петера с мертвецами. «Кто-нибудь знает хоть, с чего началась эта война? Кто на кого напал и почему?»(1)
Убитые второй мировой знали. Глейвицкая провокация никого не ввела в заблуждение, да и не была на это рассчитана. Даже геббельсовская пропаганда не слишком старалась отрицать приоритет Германии.
Напротив, запутанная история Сараевского кризиса была забыта к концу первого военного лета.
1.2. Новые времена
Никто не хотел войны, но она надвигалась с неотвратимостью страшного сна. Начало века сотрясали конфликты: делили провинции, пересчитывали страны, готовились…
Странный мир одна тысяча девятьсот четырнадцатого года, мир, переполненный надеждами; в его богатстве и блеске, в новой науке, в триумфах техники и технологии, в непрерывном его восхождении кто усмотрел бы обреченность следующих лет? Быть может, Энгельс.
«…Для Пруссии — Германии невозможна уже теперь никакая иная война, кроме всемирной, — писал он и дальше развивал апокалиптическую картину, разумеется, не принятую всерьез в просвещенной Европе: — От восьми до десяти миллионов солдат будут душить друг друга и объедать при этом всю Европу до такой степени дочиста, как никогда еще не объедали тучи саранчи. (…) Крах старых государств и их рутинной государственной мудрости, крах такой, что короны дюжинами валяются по мостовым и не находится никого, чтобы поднимать эти короны; абсолютная невозможность предусмотреть, как все это кончится и кто выйдет победителем…»(2)
А пока Европа жила если не мирной, то, по крайней мере, упорядоченной жизнью, и казалось, это будет продолжаться вечно: волнения в Ирландии, парламентские скандалы, достойно завершавшие миллионные аферы, медленный распад стареющей Оттоманской империи, сопровождаемый странно кровопролитными войнами — то с турками, то с собственными союзниками, спуск на войну новых и новых дредноутов… обычно пишут «лихорадочный», но, помилуйте, какая может быть лихорадка в деле военно-морского строительства? были бы деньги, — а деньги были… перманентная забастовочная борьба, плавно перетекающая в борьбу за место в палате депутатов, а то и за министерское кресло — даже не знаю, предательство ли это или аналог «нового мышления» в те спокойные годы; Атлантику пересекали корабли, подобных которым больше никогда не построили(3), уже пользовались радиосвязью — фантастическая идея Жюля Верна стала реальностью, как и древняя мечта о полете в небо, — обеспеченный мир, не знавший границ, кроме колониальных. И страха.