Встает Светлана. Приподнимаю одеяло и в ту же секунду понимаю, что я уже в тюрьме одной ногой. По простыне ползет большое пятно крови. «Что случилось, девочки?» — Я уже забыл о несостоявшихся ночных радостях. Молчат. Трусил я их, короче, минут десять. Выяснил. Течет кровь у Светочки вот почему-то. Ек-макарек. Света уже сидит. Цвета сливочного масла. У меня мысли сразу — пиздец, маточное кровотечение-травма-изнасилование. Телефонов мобильных тогда еще не было. «Пойдем в медпункт», — говорю. Не может она идти.
Короче, беру я ее на руки и несу сквозь ночь, мимо моря в больничку. Километр где-то. А сам молюсь, чтоб ничего серьезного. Луна, море, цикады. Донес. Пока доктор осматривал единственную пациентку, курю бамбук. Вот доктор вышел. «Валера, чего там?» — спрашиваю. Он смотрит на меня долго и наконец раскрывает рот. «Ты, — говорит, — дурак? — Чего это ты, Валера, еп? — У нее первые месячные. Мать, дура сельская, не объяснила ей ни хера, все очень болезненно, вот она и испугалась до смерти». Я думаю: «ну, хорош герой. Не узнал бы никто, главное».
Наутро нашу «больную» выписывают естественно. Снабдив лекарством — коробкой гигиенических прокладок. Объяснив, как этим пользоваться.
С этого момента начинается отсчет моих благодатных деньков. Я больше не повышаю голос, я не повторяю два раза, я никого нигде ночью не ловлю, мне не приходится требовать, чтоб доедали кашу, я могу в середине дня уехать часа на три — дети прикроют. Когда я иду по коридору, меня освещают восемнадцать пар юных сияющих девичьих глаз. Мальчики не понимают ни хрена, но девочки четко задают микроклимат в коллективе, и я капец какой популярный вожатый у себя в отряде. А девочка Светочка, похоже, втрескалась в меня по самые уши и норовит даже писать мне письма.
В такой вот двусмысленной ситуации я завершаю смену своим июньским днем рождения. А нужно отметить, что руководство лагеря указание испустило: еду у детей забирать всю. То есть все, что привезли они с собой или купили на месте, отбирать и уничтожать. Во избежание отравлений. Уничтожали мы еду, конечно, сейчас.
Столы, вынесенные из корпуса, поставили на аллее под кипарисами. Поставили на столы конфискат. Фонари-грибочки все это засветили мягким светом. Метрах в пятидесяти море шумит, крымское, июньское. Над головой беззвучно столб света Евпаторийского маяка пролетает. Собрались почему-то все. Даже директор лагеря пришла и надралась по итогам колоссально. Сбоку от нас стоял темный корпус четырехэтажный. На крыше его каждый год лет пятнадцать каждое лето жил Карлсон. То есть, это был нормальный мужик, взрослый. Просто как-то он начал каждое лето приезжать в «Маяк» и жить там. Кто именно его пустил, никто уже и не помнил, а мужик приезжал каждое лето и жил там. От остальных мужиков этот отличался тем, что играл целый день на баяне. С крыши. Я подозреваю, что кроме баяна он отличался еще и тем, что растлевал пионерок, но это не доказано.
И вот он играл всю ночь с крыши Джорджа Майкла и Стинга, самые нежные вещи, самые трогательные. А часам к двум подтянулись пионеры из моего отряда, у них была ночь какая-то прощальная или типа того. Они пришли измазанные в свою смешную зубную пасту и сидели тихие, а потом ушли спать. А я сидел под кипарисами, пока не начали гаснуть фонари-грибочки, и мне не хотелось спать, пить и есть. Мне всего хватало и мне не было холодно или жарко. Мне было просто хорошо, без оговорок.
На следующий день все спали, а потом я повез свою смену на вокзал. Пора им было уезжать. И провожал я развеселую толпу из 29-и человек, а сам оставался там, под кипарисами, и пил с ребятами на подножке уходящего поезда вино, орал им что-то, а они совали мне мой старый «Ливайс», на котором написали поперек: «дядя Кока, мы будем помнить вас всегда». А после них как-то сразу пролетели еще три смены, и пришла моя очередь уезжать домой… Я не сумел забрать с собой то, что было там. Лето так и осталось на перроне ждать следующую смену, а мне предстояла ночь в плацкарте и Киев, любимый, но такой неуместный в своей громадности в эту осень. Я понял, что вырос, и заплакал. Лежат в шкафу эти штаны и среди прочих подписей и пожеланий, мишек, цветочков, стишков и телефонов я люблю рассматривать один автограф. Там написано: «Евпатория-Норильск, 1998 г. Вы самый красивый и добрый. Светлана».
АБСОЛЮТНО СЧАСТЛИВЫЙ ДЕНЬ
У меня в жизни было два абсолютно счастливых дня.
Нет, конечно, их было гораздо больше: я избавлялся от больших долгов, я забирал детей из роддома, у меня были очень счастливые дни, светлые и радостные. Но вот абсолютно счастливых дней, незамутненных ничем, у меня было всего два.
Мне было немного за двадцать. Утром этого дня я уволился со «Скорой помощи». Я был свежеженат, учился в институте, у меня не было серьезных материальных проблем. Советский Союз, рухнув, открыл множество возможностей, и это было время максимально веселого накопления первичного капитала и разгула бандитизма. Какие-то деньги нереальные ходили по рукам. К тому моменту я уже работал коммерческим (!) директором украино-немецкого СП, которое возило в Украину пиво-сигареты-шоколад. Каждый день я приносил в институт генеральному директору СП — своему одногруппнику — выручку в целлофановом пакете — деньги, собранные мной за вечер. «Наше» такси дежурило под институтом. Тачка на весь день стоила порядка 5–7$. Одногруппники, приехавшие учиться в столицу из винницких и запорожских сел, при нашем появлении переходили на шепот. Девочки стреляли глазками.
Знакомые из ГВФа тогда же украли пассажирский самолет и продали его в Израиль на запчасти. А заработанный миллион пропивали год. Вся эта ситуация, преломляясь через призму моей молодости, давала ощущение полета, и не отпускала радостная уверенность, что так будет всегда. Мой лучший друг, лучше которого уже не будет, только окончил академию МВД, где его держали на казарменном положении четыре года. И все четыре года мы ездили к нему в какую-то задницу аж на Харьковскую площадь. Возили ему конфеты, книги и уговаривали не стреляться — не шучу. И вот он вышел. Нужно сказать, что у него была замечательная однокомнатная квартира на улице Щорса. Правда, площадью метров под пятьдесят. С длинным коридором и огромной кухней. Потолки соответствующие были, конечно, тоже.
По такому случаю мы выпивали с утра и почти до утра. И кир шел легко и радостно. Приходили и уходили какие-то люди. А свежая кровь всегда бодрит компанию. И никто никого не напрягал, и даже милиция, приехавшая глянуть, кто раскачивает дом, выпила с нами за молодого лейтенанта МВД. Потом, обессилев, мы попадали кто где. А утром нашему лейтенанту нужно было идти в комендатуру какую-то. И он, натянув на опухшую морду фуражку и распространяя дикий запах перегара, отбыл. Мы все остались ждать его.
Сидели на кухне у огромного окна и с высоты четырех сталинских этажей наблюдали за тополями, уже очень зелеными по случаю конца мая. И так вышло, что никому никуда не нужно было уходить. Это редчайшее состояние любой компании. И когда особенно хорошо и всё вот-вот застынет в гармонии с космосом, обязательно найдется кто-то, кому завтра в институт вставать или к ревнивой жене ехать пора, или еще с каким-то геморроем. А здесь никому никуда не нужно! Времени, напоминаю, около 9 утра. Барышни быстро подняли из руин закуску, я мотнулся за водкой в ларек, и мы сели.
И вот только налили по первой, со смехом вспоминая, кто на ком на полу спал, как абсолютно без предупреждения начался дикий дождь с градом, шквальным ветром и светомузыкой. А мы сидели в враз потемневшей, высокой, как пенал, кухне и пили водку. За окном дикой силы ветер гнул старые тополя и льющиеся с карниза потоки воды, отскакивая от подоконника, каплями залетали к нам.
Нас всех одновременно охватило блаженное ощущение покоя и гармонии. Все сидели очень удобно и тихо разговаривали о том, что жизнь, видно, завершила какой-то свой круг и все-все ведь хорошо и так будет всегда.
Таким был один из двух моих самых счастливых дней.