Обстоятельства, на которые мы здесь вкратце указали, ни в какой из своих составляющих не относятся к категории предметов для обсуждения. Предполагается, что всеобъемлющая «невербальная» договоренность в этой области давным-давно достигнута. Упоминать о названных мною обстоятельствах крайне затруднительно. Дело здесь не в запретах, гласных или негласных, а в этой самой невербальности: нет таких слов и/или категорий, которыми/в которых бы описывалось означенное положение. Мне пришлось как следует повозиться, чтобы о нем рассказать, вернее, хоть как-то указать на него – да и то в самых общих чертах.
Но полно. Что греха таить? Каким я был, таким я и остался [13] . А частичное понимание того, что «малодушие» не является синонимом «трусости» (и антонимом «храбрости»), как было внушено нам с молоком матери, а есть лишь буквально-точное описание-характеристика ситуации, в которой существуют в цивилизованном мире миллионы и миллионы лицензиатов, научило меня душевно умаляться/поджиматься и не позволять себе непозволительного в данных условиях. Врожденного ощущения безнаказанности я до сих пор не утратил, но оно как бы ускромнилось, перестало быть абсолютным. Оборудованная во мне действующая модель малодушия в натуральную величину не смогла бы, конечно, работать в постоянном режиме, но этого от нее в моем случае и не требовалось. Достаточно было при необходимости запускать машинку ненадолго и желательно не на полную мощность. Приходилось проделывать это вручную, т. к. автоматического (врожденного) стартера к модели не прилагалось. К этому я быстро привык.
Мост опустел, отчего и он сам, и то, на чем его закрепили, утихомирилось, перестав громыхать и сотрясаться. Свою прогулку я продолжал в одиночестве. Сашка ушла.
Проверяя себя и так и сяк, я удостоверялся, что мои ноги практически не утратили ничего от их врожденной прочности и силы, в брюхе моем царит природное здоровье, а руки отмахивают свободно, то напруживаясь, то распускаясь.
– Ты довольно выносливый мужик, Николаша, – говаривала моя Катя в первые годы нашего брака. – Ломом тебя, конечно, убьешь, но если этим специально не заняться, сам ты долго не угомонишься.
Думаю, что правильнее было бы говорить не о выносливости, но, м. б., о своеобразной емкой вместимости, унаследованной мною от крестьянских предков. Два городских поколения Усовых и Закачуриных (девичья фамилия моей матери) успели потрепать только наше непосредственно телесное устроение, тогда как эта свойственная нашему брату вместимость области чувств – сбереглась без особых утрат. Мы были и оставались емкими. И могли вместить всё, что измысливало наше правящее сословие, веками кормленное то нежным и деликатным, то острым и пряным, поенное то шампанским, то бордоским, увлеченное то ночными оргиями, то ночными же политическими и ведомственными совещаниями и потому днем – вяловатое. Барщина так барщина, отруба так отруба, хутора так хутора, коммуны так коммуны, фермы так фермы, законы рынка так законы рынка – вне зависимости от того, какой смысл вкладывался во все эти и какие угодно нелепые слова. Повторю вслед за Катей: оно – свое, а мы – свое.Пуще того. Мы были в состоянии вместить в себя и самоё правящее сословие, принять от него любую начальственную должность, с той лишь разницей, что оно, правящее, могло быть единственно собой, а мы – и собой, и – в придачу – начальством.
Впрочем, и Сашка Чумакова могла вместить всё.
С недобрым, злорадным умилением глядя вслед уходящей Сашке, я поймал себя на безостановочном повторении нелепых укоризн вроде «ага, теперь повадилась, раз Кати нет, вот ты и зачастила, где ж ты раньше была, Чумакова? Ты раньше-то где была?! А теперь с утра за мной увязываешься? Зачем? Лучку зеленого захотелось?»
Эта последняя фраза, несмотря на кажущееся ее безумие, была много осмысленней всего предыдущего. Если бы прогулка происходила летом, я наверняка двинулся бы в направлении близлежащей полянки, чтобы нащипать себе свежих перышек черемши, вернее – лука-резанца, иногда несправедливо относимого к разновидности дикого чеснока, неведомо откуда занесенного в Асторийский парк и весьма исправно в нем закрепившегося.
Но на дворе стоял декабрь. Зимой прогулка по набережной, как правило, имела своим завершением перекур на скамье у мемориала в память воинов из графства Лонг-Айленд-Сити, на полях сражений Первой мировой войны 1914–1918 годов за свое государство живот свой положивших. Чуть щербатую стелу массачусетского гранита с выбитой на ней символической фигурой богини победы с мечом и лавровой ветвью дополняла трогательная эпитафия на пьедестале: «НAтъ больше той любви, какъ если кто положитъ душу свою за друзей своихъ (Io, 15; 13. Привожу в переводе с английского оригинала по русскому синодальному изданию Нового Завета). В дни нашего первого пребывания в Астории буквы на пьедестале отчетливо поблескивали, тогда как сейчас они представляли собой прерывистые углубленные тени. Их значение угадывалось мною по памяти, но человеку постороннему прочесть без запинки начертанные здесь слова Евангелиста было бы при таком освещении затруднительно.
Мои денежные дела находились в неустойчивом положении.
Никаких накоплений и сбережений у нас, в сущности, не было, за исключением закрытого счета, на который складывалось то, что мы не успевали потратить от очередной получки, а затем – за отпускные наши месяцы, обыкновенно июль и февраль, которые мы проводили в Европе (Франция, Испания, Италия – с наездами в любимый Катей Лондон и любимый мною Мюнхен).
Пенсии, которая должна была стать минимальной, равно и полного пособия по старости мне предстояло дожидаться более четырех-пяти лет. Мой заработок сохранялся покуда прежним, хотя в редакциях нарастали сокращения среди вольнонаемных.
Меня не обижали, но, однако же, шутливая болтовня о «нашем Николаиче», которого-де «рано провожать на заслуженный отдых», обиняками частенько сводилась к озабоченным высказываниям старшего редактора Марика Ч-ского – любителя и знатока молодежной субкультуры советских 60-х, составителя словаря российского городского арго: «Чувак, нас башляют по убывающей».
С нового фискального года я мог условно рассчитывать на свои обычные 25–30 тыс. годового заработка, и это не означало, что я был гарантирован от неприятных сюрпризов. Мне и без того приходилось изворачиваться, чтобы придумать какие-то новые области, пригодные для моих материалов. Так, я затеял программу «Обзор украинской периодической печати: культурная жизнь Украины», которую, по предложению редактора, «генерализировали», отчего ее сосредоточенность исключительно на культуре исчезла. Я свободно читал и понимал «мо́ву», хотя, как уж отмечалось, писал на ней далеко не всегда без ошибок. Поэтому я рассматривался редактором как до некоторой степени эксперт, натуральный носитель языка. Компанейский и смешливый Марик при встречах у него в кабинете иногда просил меня почитать ему вслух какую-нибудь из обрабатываемых мною статей в оригинале – и спустя минуту-другую принимался безудержно хохотать, повторяя какое-нибудь забавное для его ушей словцо, а то и целый оборот. Всё же приятельские наши отношения не были и не могли быть порукой на дальнейшее. Но и при наилучшем исходе, за вычетом налогов, стоимости жилья, которая, не забудем, по истечении моего договора с наследниками г-жи M…ck должна была принять свой настоящий размер, содержания автомобиля и медицинской страховки, на руках у меня вскоре должно было оставаться ощутимо меньше половины вышеназванной суммы. Существовать на эти деньги было бы затруднительно. Утешало то, что на закрытом счету обнаружилась солидная сумма в 55 с лишним тысяч; проценты на нее, впрочем, были крошечными.
Это означало, что я мог быть относительно спокоен. Если в редакции от меня не откажутся, я буду вынужден снимать со счета не более 5–7 тыс. в год. Продолжайся всё в том же духе, я нимало не стал бы беспокоиться: навряд ли мне предстояло далеко отойти от 70–75-летнего рубежа, поэтому денег должно было хватить, – к тому же стариковское медицинское обслуживание, а затем и минимальное возрастное пособие мне гарантировались. Но это были расчеты без хозяина: я вполне допускал, что мой журналистский заработок вскоре сократится и его достанет разве что единственно на квартирную плату, которая также неизбежно и стремительно пойдет вверх.Поэтому я счел за лучшее загодя обсудить положение с нашим давнишним бухгалтером-налоговиком – или «наложницей», как предпочитала каламбурить моя Катя, – разбитной уроженкой Днепропетровска Миленой К-с, чьи дом и канцелярия располагались в Бенсонхерсте, Бруклин.