Вот пройден Тишинский рынок, подводы у ворот – мохнатые лошади, на телегах бочки с огурцами и квашеной капустой, – все в снегу. Выйдя, наконец, на площадь Александровского вокзала, Нина Федоровна приостановилась. Свет зимнего утра стал уже белее снега, вся площадь и Тверская застава видны были как на ладони, и отчетливо чернела каждая человеческая фигура.
Но не сам по себе Александровский вокзал с его башенками, щитовыми эмблемами и часами, и не каждая фигура на площади были Нине Федоровне интересны. Она пришла сюда по работе. И начиная выполнять эту работу, повернула по площади направо, к ближнему корпусу вокзала. Здесь, в углах, между складских построек, среди мусора и отбросов, в перевернутых металлических баках или бочках, горели костерки, обогревались существа, в поисках которых и состояла нынешняя жизненная задача и работа этой спокойной сероглазой юной женщины, вчерашней сызранской гимназистки, с пухлым ртом, нежными полными руками и неколебимой уверенностью добра.
Заниматься с детьми Ниночка – старшая дочь в большой семье банковского служащего – начала с малых лет под руководством матери, Екатерины Александровны, и в помощь ей. Разница лет со следующей девочкой – Зоей – была значительной, но далее дети стали появляться на свет чаще, так что очень скоро Нина нянчила, переодевала, кормила, занимала и, наконец, учила уже шестерых. Скоро ничего не могло быть для нее привычней, и столь же естественной стала помощь классной даме в гимназии, - помощь, лишенная, по Ниночкиному характеру и по духу всей гимназии, всякого ябедничества, фискальства, мучительства слабых, и вообще любого зла. Но быстро росли дети, и, кажется, так незаметно опустились ниже пояса Ниночкины каштановые косы, и приближались уже выпускные экзамены, и полетел тополиный пух, и в последний раз повторялись смешные и глупенькие гимназические зубрилки:
ПуговИца-вИца-вИца –
Le bouton, le bouton,
БаранИна-нИна-нИна –
Le mouton, le mouton!
И недолго уже оставалось звенеть девичьему смеху по дороге домой из гимназии, а с ним и озорным дразнилкам на смеси французского с сызранским:
Посмотри, ma chére сестрица,
Que joli идет garçon –
С'est assez Богу молиться,
И пойдем á la maison!
Вовсе непостижимо было для всей семьи, когда уже в декабре страшного 1917 года обладательница новенького гимназического аттестата совершенно самостоятельно, по путевке только что возникшего Наркомпроса, вдруг уехала с маленьким кожаным саком в Москву, на борьбу с детской беспризорностью. Путевка, подписанная чуть ли не самим Луначарским, была случайно получена через дальнего родственника-коммуниста, занимавшегося в Сызрани разгоном женского монастыря. Послушницей в нем была его собственная сестра Маня, девушка постарше Ниночки.
Нина Федоровна Сыромятникова поселилась в Горбатом переулке, в одном из двух флигельков, занятых уже Наркомпросом, в выделенной ей лично комнатке с окном на Москва-реку. Непостижимо все это было и необъяснимо.
Нина Федоровна вошла в узкий, заметенный снегом проход между постройками вокзала и приблизилась к бочкам. Опоздала, кажется, – бочки остыли, беспризорники разбрелись по вокзалу и площади – промышлять в меру способностей и возможностей. Но задача молодого педагога состояла не в том, чтобы между организованными крупными облавами самостоятельно искать «тертых» - тех, кто уже приспособился к вольному житью и, хоть научился облав избегать, но все равно рано или поздно этой сетью будет зацеплен. Главное было находить «новеньких» - детей беспомощных, чаще всего больных, а нередко уже и обреченных. Такие дети появлялись на вокзалах часто, слишком часто. Не было, нет и не будет границ человеческому страданию и сердечной тоске. Но не раздумывать над книгой о несправедливости мира и «слезе ребенка» приучена была всей своей девятнадцатилетней жизнью в семье сызранского бухгалтера Нина Федоровна, а глядеть вокруг себя, видеть ребенка, утирать слезу, спасать для жизни.
И молодая женщина пошла дальше, вдоль внутренней стены вокзала, обращенной к путям поездов. Снег падал теперь мягкими, нежными хлопьями, ветер почти стих, и декабрьское утро белело. В этом ясном белом свете и увидела Нина Федоровна то, что искала. Для этого, правда, ей пришлось заглянуть в зарешеченный сверху провал у самой стены вокзала, куда выходило окно подвального помещения. Окно было полуоткрыто, и глубоко внизу, на подоконнике, она заметила капор, что-то вроде шали, а под ними – скорчившуюся фигурку. Осторожно, чтобы не спугнуть ребенка, Нина Федоровна подцепила рукой решетку, и, к ее удивлению, та поддалась. Обычно такие решетки глухо запаивают или снабжают замком, но тут повезло. Прислонив решетку к стене, она нагнулась как могла ниже, встала на колени в снег и, протянув в провал обе руки, быстро и крепко обхватила ими то, что было под шалью.
Ребенок был жив, но неподвижен. И конечно, не ускользнул бы, скрывшись в полуоткрытое окно подвала, как бездомный котенок. Никакого сопротивления рукам не было оказано, и для того чтобы поднять исхудавшее тело на поверхность, Нине Федоровне не потребовалось и доли тех усилий, на которые был способен ее крепкий молодой организм. Стоять самостоятельно дитя оказалось не способно, и пришлось на мгновение опустить его на снег, чтобы тут же, плотно обвернув с головы до ног клетчатой грязной шалью, подхватить одной рукой под невесомые плечи, другой – под коленки и таким же ровным неторопливым шагом направиться к арке вокзала и снова выйти на площадь. Дитя весило не более, чем четырех – пятилетние сестренки и братишки Нины, вскормленные на сызранском молочке и пирогах с мясом, с капустой, с морковкой, с рыбой и рисом, с луком и грибами, с вязигой… Нина Федоровна отогнала эти слишком явственные картины и, почти не глядя по сторонам, направилась хорошо знакомой дорогой – через площадь, где за светлым старообрядческим храмом, сахарной головой возышавшимся над белоснежной скатертью площади, дежурили сотрудники детприемника.
Обмели и отряхнули с одежды снег, и началась работа. Девочка, оказавшаяся очень сильно истощенной, была освобождена от тряпья, унесенного для сжигания, осмотрена медсестрой и подвергнута первичной санобработке. При этом длинные вьющиеся каштановые косы с некогда голубыми шелковыми лентами отправились следом за клетчатой шалью и прочим. Затем ребенок был вновь одет, накормлен и напоен теплым. Тут же получила возможность подкрепиться и Нина Федоровна.
Сидя на ее полных коленях, прислонив колючую, идеально правильную и изящную, как у египетской царевны, головку к ее пухлой и свежей, розовой после мороза и теплого чая щеке, девочка должна была ответить на простые вопросы. Что-то ведь нужно было написать в бумагах для оформления метрики. Но ребенок молчал. Ласков и спокоен был голос сотрудницы, немолодой женщины с мягким лицом и проседью в темных волосах, узлом лежащих на затылке, нежен шепот Нины Федоровны - в перламутровую раковинку ушка, тонкую и сложно-прекрасную, - ребенок молчал.
- Видишь ли, маленькая, мы можем дать тебе новое имя – любое, какое тебе понравится. И будешь ты называться, например, Зоя. Или Нина. Или…Сашенька, или Вера.
Перечисляя имена, обе женщины старались уловить малейшее движение ресниц, скрывавших потупленный взгляд девочки.
Головка поникла, из-под ресниц побежали прозрачные капли.
- Ну, подумай! Скажи, как тебя зовут: Машенька? Наташа? Анечка?
Головка поднялась, лицо открылось, подбородок вздернулся вверх и вбок, прозрачные глаза в окаймлении темных густых ресниц мигом высохли:
- Non, madame! Je hait d'être appellé par ce nom si vulgaire – je sius
Annette!Annette! Voila que je vouz demande m’appeller. Et vous, Mesdames, comment vous appellez vous?[96]
- Merci, chéri! Je m’appelle Nina, et voila madame Alexandrine[97],
-ответствовала Нина Федоровна, прекрасно понимая, что ее сызранское гимназическое произношение может произвести здесь не самое благоприятное впечатление. – Но у нас здесь принято говорить по-русски. Прошу тебя, Аннета, расскажи нам поскорее все, чтобы мы могли найти твоих родителей.