Так думала я, поедая сладкую пекинскую утку и какие-то печеньица из креветок. Все-таки виноваты татаро-монголы. Или Иван Грозный. Или крепостное право. Или все вместе. И все, что потом. Ну, сколько можно народ давить? Один народ, хоть и большой? Скажете: а зачем позволял? Сам виноват. Нет, не сам. Нельзя было не позволить татар. Иначе всем надо было запереться в церквах и сжечься, как некоторые и делали. Но ведь не осталось бы никого. Не было тогда выхода. А потом – века, а с ними – характер… И чем дальше – тем глубже, тем серьезней. И вот уже деревни вымерли. И вот уже пушки у Белого Дома (неслучайное название!) – дважды. И снова алчная власть пожирает свой народ, снова брусчатое тело змея кольцом улеглось вокруг Кремля и по ночам, пошевеливаясь, все теснее сдавливает святые могилы. Только однажды проскакал по чешуйчатой броне гадины всадник на белом коне – Георгий-победитель. Но затихло эхо копыт, и усилился змей. Навсегда ли? Уж и народа не хватает.
- Еще немного вина, Анна? – услышала я голос моряка. Голос звучал так, будто задиристый мальчишка, привыкший жестко управлять сверстниками, но сильный и добрый по натуре, обращается к бездомному щенку, подыхающему с голоду под забором. Я не отказалась, хотя сцена в ресторане, судя по всему, близилась к концу.
Джулия, пламенея сердцем и гривой, пригласила всех к себе – посидеть у камелька. Ее дом, приземистый, как конюшня и бесконечно просторный, как манеж, был полон такого множества по-настоящему прекрасных вещей, антикварных и сверхсовременных, даже каких-то космических в своей отвлеченной логически чистой смысловой красоте, что дух захватывало. В огромном очаге пылало целое бревно, и перед ним все мы, вместе с появившимся из-за какой-то средневековой черной балки мужем Джулии, погрузились в кресла, нежась в лучах тепла, красоты и безмятежной радости мгновения. Из окна пахнуло свежестью цветущего боярышника, волшебным, грубо волнующим запахом распускающихся зеленоватых соцветий рябины, нежным, чуть горьковатым дыханием плетистых роз.
- Как у вас чудесно, Джулия, - прошептала я. – Боже, как хорошо!
- Благодарю. Я люблю свой дом. Он пробуждает какие-то глубины. Мы славно пошутили у китайцев, я даже устала от смеха. А сейчас хочется откровенничать. Знаешь, Анна, ведь и я чуть-чуть связана с Россией.
- Неужели?
- Мой родной дед был берейтором Его Императорского Величества и довольно долго прожил в Петербурге. А что в это время делали твои родственники? Они не могли быть знакомы?
- Мой дед никогда не был при дворе. Он был в правительстве графа Витте помощником министра народного просвещения, а до того – директором Дворянского пансиона в Москве. Да, он ведь ездил в Англию! В 1906 году опубликовал маленькую книжечку о том, как хороша английская система по сравнению с французской и немецкой. На него произвело впечатление, что дети все время на воздухе и занимаются спортом. А потом он был недолго во Временном правительстве князя Львова – до Керенского и революции большевиков.
- А что потом?
- А потом он вышел в отставку, пожил несколько месяцев у себя в деревне, его арестовали по дороге в Москву – и он погиб в тюрьме. Это было в феврале 1918. А в мае 1917 родился мой отец – в усадьбе деда, но не от его жены, а от горничной. Детей от жены у деда не было. И крестил моего отца дедов друг - и фамилию свою дал, и отчество.
- А другие родственники отца – хотя бы близкие? Ты знаешь, что с ними сталось?
- Имение прадеда сожгли еще в 1917, а позже, когда дед уезжал в Москву, в уезде устроили что-то вроде Варфоломеевской ночи, и всех убили. Но ко мне это не относится - я ведь все равно незаконный потомок. А мама у меня москвичка, другой дед – казак с Дона, бабушка – с Волги… И хоть кончила классическую гимназию, но отец ее из большой крестьянской семьи.
- Я тоже незаконный потомок, - гордо произнесла Мэй, выделив из всего рассказа одно это слово. - Подумаешь! - И она сделала попытку выпрямиться в кресле. – Rubbish![95] Все эти Болейн – что Мэри, что Анна – какая разница! Ведь отец-то все равно Генрих!
Хозяин налил ей еще белого вина.
- Не знаю, Анна, простишь ли ты, что я так прямо спросила о таких грустных вещах. Я немного читала, немного слышала – все это так запутанно. Мы все знаем: КГБ. Террор. В общем, мы боимся русских. Хотя некоторые приезжают. Но современных эмигрантов из России и даже просто путешественников никто никуда не приглашает…
- У нас был только один русский гость до тебя, Анна, - заметила Мэй. Впрочем, это было так давно, что ты, конечно, все равно первая. Мать мне рассказала. Странная история. Это было то ли в двадцатых, то ли в тридцатых. Как он появился, я из рассказа не помню, но поселился надолго. Имелось в виду, что он князь. Хорошо ездил верхом, знал лошадей и очень дельно помогал на конюшне. По-английски говорил плохо. Исчез внезапно, и с ним – все столовое серебро! Представляешь! Все вздохнули с облегчением.
- Дамы, Анна вряд ли сможет доказать вам, что она не из КГБ и не ворует серебряных ложек, - услышала я голос Ричарда в том его звучании, который предназначался уже не подзаборному щенку, а мальчишкам, нуждающимся в немедленном укрощении. Ответом был такой бурный поток восклицаний и слез, объятий и поцелуев, что самая ничтожная тучка на горизонте не смогла бы задержаться дольше чем на мгновение. Бревно в камине тускло светилось темно-красными полосами. Наступило время прощания. В полубессознательном состоянии и почти совершенно молча я вернулась в машину. Мэй еще что-то чирикала по дороге, Ричард ей отвечал, я смотрела перед собой, чтобы не заснуть рядом с ним, как непременно сделал бы подобранный благонравным бойскаутом щенок. Это мне удалось, и из машины я вышла на своих ногах, попрощалась в меру тепло, в меру вежливо, и, распив вместе с Мэй «последнюю бутылочку на ночь» (совершенно ординарное «Бордо»), нашла в себе силы не только подняться в спальню, но еще и подмигнуть по дороге строгой девочке и моей собаке. Что было со мной дальше и как я поступила с вологодским королевским нарядом, я не помню. День кончился. Помню только, что, засыпая, я решила нарисовать календарик, как в пионерском лагере, чтобы вычеркивать прожитые здесь дни, приближая последний.
ГЛАВА 6
Несмотря на то, что ночь ненастна,
что руки у меня зябнут и я устал, я
чувствую, что должен, наконец, …
написать свой формуляр (не решаюсь
сказать – автобиографию).
Б.М.Житков. Погоннолосиный Остров.
15 июня 1928 года.
Свет декабрьского утра зарождался в темной глубине неба, где-то рядом с узким прозрачно-белым месяцем, когда Нина Федоровна Сыромятникова, укутанная поверх котиковой шапочки-пирожка теплым козьим платком, закрывавшим нос, так что на мир смотрели только спокойные серые глаза, прокладывала путь в выпавшем за ночь снегу, выйдя из кованых ворот двухэтажного флигеля в Горбатом переулке и повернув направо, к Конюшковской. Когда она подходила к Горбатому мосту, свет был еще темно-синим, но уже ярким - таким, как в театральных декорациях, изображающих ночь (нельзя сказать, чтобы Нина Федоровна была записная театралка – просто бегать в театр один-два раза в неделю теперь, в Москве, было для нее так же естественно, как работать. В ее родной Сызрани, гимназисткой, встречаться с театром ей удавалось мучительно редко).
На Конюшковской ветер дул в лицо, от Зоосада, и веки мерзли, и колол глаза мелкий снег. Уверенно ступая крепкими ногами волжанки в невысоких серых валенках, Нина Федоровна легко преодолела заносы на площади, вошла в устье Малой Грузинской и, оставляя цепочку ровных следов, зашагала по левой стороне улицы, вдоль высокой черной решетки с копьями на концах прутьев, за которой голодные львы и тигры уже порыкивали в своих темных павильонах, похожих на подмосковные резные дачи. Наступала пора утренней кормежки зверей, и свет стал уже мутно-серым, чуть мглистым. Снег усиливался, и крепчал ветер, но Нина Федоровна, чуть пригнувшись, шла все так же быстро.