Двадцать пять инквизиторов, тех самых, которых привели в Мадрид пешком, ожидали решения своей судьбы на скамьях подсудимых, под охраной французских или испанских, но во французских мундирах, солдат. Отец Григорио, очень немощный — возможно, с ним случился удар — возлежал на деревянных носилках с полузакрытыми глазами и стиснутыми зубами.
Напротив инквизиторов, под лентой, на которой красовались три основополагающих слова магии новых времен с трехцветными буквами — СВОБОДА, РАВЕНСТВО И БРАТСТВО — восседали шесть судей, самому старшему из которых не было и сорока. Трое из них были французами, трое — испанцами, избранными среди людей, проявивших себя современными и свободомыслящими. В отличие от инквизиторов они выглядели сильными, решительными, рассудительными и уверенными в себе.
Между судьями и подсудимыми расхаживал человек, исполняющий обязанности прокурора, прибывший из Франции поверенный, наделенный особыми полномочиями; этим человеком был Лоренсо.
Когда Гойя вошел в зал суда вместе с Ансельмо, прокладывавшим ему путь в толпе, и оказался достаточно близко, чтобы различать лица, он тотчас же узнал монаха. Художник на миг остолбенел от изумления, не в силах поверить своим глазам. Это был именно он, Лоренсо, несмотря на то, что время избороздило его лицо морщинами, длинные волосы падали ему на плечи, и он был шикарно одет — трехцветный шарф, короткие белоснежные штаны и блестящие сапоги, скрипящие при каждом движении, а на боку его висела шпага, бьющаяся о бедро. Этот пышный театральный костюм не мог скрыть от искушенных глаз Гойи ни мрачного тяжелого взгляда, ни крепких плеч, ни грубых крестьянских рук его обладателя. Лоренсо было лет сорок семь-сорок восемь.
Он непринужденно порхал по большому залу и витийствовал. Казалось, его осанка стала более гордой, более уверенной. Гойя не мог понять слов новоявленного прокурора, которых не слышал, но ощущал твердость и четкость его речей. Художник, слишком удивленный, чтобы расспрашивать своего помощника, замер, в то время как на него шикали со всех сторон, и не сводил глаз с Лоренсо, с этого лица, которое он когда-то писал и изображение которого на глазах у всех в свое время уничтожил огонь.
Касамарес говорил об идеях французской революции, причем говорил со страстным пылом.
— Они открыли мне глаза, — вещал он, — подобно тому, как им было суждено открыть все людские глаза на свете, даже глаза слепцов. В первую очередь потому, что эти идеи гуманны. Они явились к нам не из сказки, не из уст неведомого оракула. Они не были навязаны нам очередным церковным собором. Они исходят от народа и стали всеобщим достоянием благодаря народным представителям, изложившим их и проголосовавшим за законы, созданные на основе этих идей.
Гойя наклонился, чтобы сказать несколько слов Ансельмо, указывая пальцем на оратора. Помощник пригляделся к Лоренсо и, в свою очередь, узнал его. Он посмотрел на Гойю и кивнул с таким же изумленным видом.
Касамарес изъяснялся на испанском языке, перемежая свое выступление французскими словами, и воспринимал как должное аплодисменты, которыми время от времени разражались публика и молодые судьи.
Ансельмо попытался перевести художнику некоторые из фраз оратора, но его речь изобиловала отвлеченными понятиями, которые трудно было выразить жестами. Гойя тихо сказал помощнику, чтобы тот не утруждал себя.
— Эти законы, — говорил Лоренсо, — зафиксированные благодаря Наполеону Бонапарту в Гражданском кодексе (он произнес два последних слова по-французски, а затем повторил на испанском языке), без которых общественная жизнь отныне немыслима, обладают двумя достоинствами: они неотразимы и универсальны. Неотразимы, ибо были установлены людьми для людей. Универсальны, ибо логичны и справедливы (аплодисменты). Следовательно, им суждено заслужить признание всех людей. Конечно, они сталкиваются с противоречивыми интересами, былыми эгоистическими помыслами, с привычным грубым угнетением, которые нельзя уничтожить одним декретом, сколь бы законным он ни был. Пока что нести и защищать эти законы призваны вооруженные силы республики, доблестной рукой и победоносной дланью которых является Наполеон. Но в один прекрасный день они без труда восторжествуют на всей земле, не прибегая к помощи орудий и сабель. Им суждено стать очевидной истиной мира. Все люди, где бы они ни находились, рождаются свободными, все они обладают одними и теми же естественными правами. Свобода — главное из этих прав (при этом Лоренсо указывает пальцем на ленту, висящую над головами судей), и революция будет беспощадна ко всем, кто захочет ее уничтожить. Именно так. Как провозгласил Сен-Жюст, заплативший за свои идеи жизнью, для врагов свободы не будет свободы.
Снова раздались аплодисменты и послышались одобрительные возгласы. Даже судьи хлопали в ладоши. Гойя тихо спросил у помощника, о чем говорил Лоренсо, что могло вызвать столь бурную реакцию. Ансельмо, толстенький коротышка, появление которого чаще всего оставалось незамеченным, скривился и пожал плечами, как бы говоря: да так, ничего особенного.
И тут Касамарес сделал несколько шагов в сторону бывшего главного инквизитора Мадрида. Отец Григорио Альтаторре, лежащий на носилках с прикрытыми тяжелыми веками, очень пожилой человек, казалось, не следил за ходом судебного процесса и смиренно ожидал своей участи, словно уже находясь за гранью этого мира.
Лоренсо, естественно, осведомленный об официальном упразднении Конгрегации в защиту вероучения, остановился напротив старца, молча посмотрел на него и произнес, насмешливо подчеркнув слово «отец»:
— Отец Григорио, я ничего не имею против вас лично. Поверьте.
Отец Григорио чрезвычайно медленно открыл глаза, как будто это требовало от него долгих непрерывных усилий. Сквозь узкую щелку брызнула очень светлая синева, устремленная на Лоренсо, не забывшего этого спокойного взгляда. Оба мужчины некоторое время хранили молчание, глядя друг на друга в упор, а затем новоявленный прокурор продолжал:
— Однако вы должны понимать, что служите в наших глазах живым воплощением самого дремучего, самого злонамеренного мракобесия. Вы были неутомимым апостолом сектантства и фанатизма. В качестве инквизитора вы являлись, причем долгое время, орудием жесточайшего угнетения, ибо оно было одновременно оковами для тела и диктатурой для ума. Вы олицетворяете в моих глазах всё наихудшее в Испании, и вас с вашими приспешниками будут судить, как вы того заслуживаете, сообразно вашим деяниям.
Касамарес взял со стола лист бумаги и прочел:
— Незаконные аресты и заточения, допросы с пристрастием, искаженные и подтасованные показания, применение пытки для получения признаний, долгосрочные тюремные заключения в нечеловеческих условиях, повлекшие за собой множество смертельных случаев.
Лоренсо положил обвинительный акт на место и спросил у старика:
— Не желаете ли сказать что-либо, что могло бы впоследствии использоваться для вашей защиты?
Помедлив несколько секунд, отец Григорио слабо покачал головой. Нет, ему нечего было сказать.
После этого он снова закрыл глаза.
Лоренсо повернулся к шести судьям и сказал им, что они могут приступить к голосованию. Им раздали листы бумаги с именами всех обвиняемых. Судьям предстояло вписать свой вердикт напротив каждой фамилии.
Это заняло больше часа. Судьи время от времени вставали, чтобы обменяться соображениями с коллегами. Лоренсо сел и стал просматривать записи. Он старался показать, что не принимает участия в голосовании, хотя каждый в зале задавался вопросом, какие наставления получили от него судьи в кулуарах до начала заседания.
Гойя попросил своего помощника ненадолго выйти, чтобы успокоить Инес. Как он и предполагал, на это потребовалось время. Она должна была запастись терпением и продолжать ждать в экипаже. Их история только что неожиданно приняла новый оборот. Это могло всё изменить.
Какой-то молодой человек узнал Гойю и попросил найти ему сидячее место, что было исполнено. Художник не захватил с собой тетради для эскизов и сожалел об этом.