Потом был тот случай, в котором сыграли роль ее зубы. Однажды ночью, в первую ночь, проводимую вместе после одного из ее исчезновений на несколько дней, каково было мое удивление, когда я почувствовал, засыпая, что ее рука шарит по моей груди и, как будто разочарованная тем, что находит лишь плоские грудные мышцы, спасается бегством, как боязливый зверек. Я повернулся к ней: ее дыхание было ровным, она явно спала или дремала. Я сразу подумал, что во сне она приняла меня за ту, с кем провела прошедшие ночи — и это женщина. Но следующей ночью я внезапно проснулся от резкой боли: ущипнув мою грудь до крови, она стала кусать правый сосок своими прекрасными белыми зубами. Сделала она это бессознательно, как лунатик, или бодрствуя? Зная, что это я, или принимая меня за кого-то другого? Выяснить это невозможно: я испустил такой вопль, что, когда я зажег свет, она уже, естественно, проснулась. Она не дала никакого объяснения и ушла в гостиную выкурить сигарету. (В жанре недоразумений, она уже зашла довольно далеко в прошлом месяце, несколько раз по ошибке назвав меня именем одного из своих антильских друзей, Дени или Даниэля: и хотя она клялась мне, что между ними ничего не было, это было довольно неприятно. Несколько раз она совершенно явно сделала это нарочно.)
Но наконец этот садизм укусов в сочетании с таинственными предметами туалета женщины-вамп, уже найденными мной, довели меня до ручки. Тем более, она больше не просила у меня денег, а значит, ничего мне не говоря, нашла новое выгодное занятие. Я вдруг представил ее как «госпожу», как юную и дикую Жанну де Берг, и мороз прошел у меня по коже, ведь обладая вполне широкими взглядами и безграничной терпимостью ко всякого рода сексуальным причудам, я никогда не находил ничего привлекательного в страданиях и в тех, кому приятно их доставлять или принимать. И напрасно, много времени спустя я расспрашивал ее о том, как было на самом деле — но я так и не узнал ничего в точности.
На этот раз ушел я. Ведь зло, чернота этой любви не всегда исходила от нее. На мою долю этого тоже досталось. Но за это я расплатился своим телом, помимо своей воли. Я был не причастен к этой перемене настроения, которая сделала ее в ту весну еще более склонной к насилию. Самое ужасное произошло накануне 1 мая. Она вернулась поздно, с букетиком ландышей, чтобы меня задобрить. Она сразу же рассказала о том, как провела день. В ее рассказе, на мой вкус, слишком часто упоминался некий Бертран, ландшафтный художник, которому она помогала «сажать кусты». Над этим выражением, в которое она вложила по своей привычке чуть-чуть двусмысленности и провокации, я невесело посмеялся. Я был неправ, потому что впоследствии выяснилось, что Бертран Турнье был гомосексуалистом и действительно пользовался ее услугами (это и был на самом деле новый источник ее дохода: впрочем, он вскоре после этого нанял ее по всей форме администраторшей одного из своих магазинов). Тем не менее, скорее игриво, чем из ревности, я назвал его вскоре после этого с некоторой снисходительностью «ее культиватором бонсаи». Зачем я это сказал! Она взорвалась: «Он в десять раз богаче тебя, ничтожество!» — и стала утверждать, что я всегда презирал ее друзей, что я и мизинца их не стою, в довершение украсив свою речь несколькими отборными ругательствами. Потом она схватила вазочку, в которую поставила свои ландыши, и швырнула ее об стену так, что вазочка разбилась на тысячу кусков.
Один из них оцарапал мне висок. Потом она вышла, хлопнув дверью.
В этот вечер я собирался сказать ей, что уезжаю на фестиваль в Геную, и даже хотел предложить ей поехать со мной. Учитывая, что произошло, я воздержался от этого, даже когда она вернулась. А она вернулась вскоре после этого: не говоря ни слова, как ни в чем не бывало, она легла рядом со мной (впрочем, она сразу же отвернулась от меня и погасила ночник, что явно значило: я не имею права ее приласкать, даже по-быстрому). Еще некоторое время я читал или делал вид, что читал, а потом погасил свою лампу Очень скоро я принял решение: уеду как можно раньше, не говоря ей, куда направляюсь.
Ночь была коротка, я плохо спал, пережевывая ее оскорбления, как обжигающую пищу, которую не мог ни проглотить, ни выплюнуть. Я погружался в беспокойный сон, полный неясных видений, от которого просыпался, вскакивая, чтобы посмотреть на фосфоресцирующем циферблате будильника, который час. К утру я, наверное, заснул крепче и спал дольше. Когда я пробудился — было чуть более семи часов — постель была пуста. По звукам, которые я вскоре узнал — душ, затем приготовление кофе (она избегала хлопать дверями, хотя обычно не старалась сделать бесшумными свои движения), я понял, что она еще здесь, но вот-вот уйдет. Наконец я услышал, как она закрывает входную дверь. Я встал, чтобы на цыпочках подойти к окну. Наверное, она думала, что я еще сплю — прежде чем исчезнуть за углом улицы, она не подняла головы, чтобы бросить взгляд в моем направлении и помахать мне рукой, как делала обычно, когда уходила первой.
Наверное, она уходит помогать другому «сажать кусты». Тем же выражением я воспользовался в сухой записке, которую ей оставил. «По-моему, то, что произошло вчера, вполне отражает наше положение», — писал я. Я говорил о «явной несовместимости» и о том, что «надо сделать из этого выводы». «Для себя я их делаю, не откладывая», — закончил я и подписался как мазохист: «Ничтожество».
Несколько часов спустя, после пересадки в Цюрихском аэропорту, я высадился в Генуе. Я прилетел туда в надежде сменить обстановку и, естественно, думал только о ней. Что она делает сейчас? Когда она найдет мою записку? Как на нее отреагирует? Опрометчивыми поступками или угрызениями совести? Как посмотрит на меня, когда я вернусь? Я решился на этот побег, чтобы наказать ее, но страдал я сам. Я вошел в двусмысленный порочный круг обиды.
Двусмысленный и даже — какое слово может обозначать оружие, ранящее как жертву, так и нападающего? — обоюдоострый. И в то же время несущественный: какой-нибудь пустяк, один жест, и все бы наладилось; мне было бы достаточно позвонить ей. Но нет, упрямый голосок умолял меня не уступать. Или я уступал в глубине души, в принципе, но откладывал время решения. И когда наконец я позвонил ей, никто не снял трубку. Она не вернулась домой или снова вышла. С кем? Ревность дала новые поводы быть несгибаемым. И жестокая игра началась опять, и я чуть глубже увяз в страдании.
После первой встречи с организаторами в кинотеатре «Палаццо» я обедал один в портовой траттории. Благодаря vino della casa я узнал, что сплетается в глубине моего существа со вчерашнего дня. Я уже испытывал этот духовный жар и холод, это наслаждение, доставляющее боль. Когда? У меня всплыло яркое и жгучее воспоминание.
В первый раз — по крайней мере, в первый раз, когда это переживание было сознательным (но к тому времени, вероятно, оно уже повторялось несколько раз и восходило, скорее всего, к раннему детству) — это случилось, когда я был с мамой, в летние послеобеденные часы в Биаррице.
Тогда мы еще жили рядом с церковью Святого Мартина, у нас был большой сад. Так и вижу себя на солнце, с сестрой Элоди, мы играем, бегаем. Разразилась ссора. Мама вмешалась. Наверное, она решила, что неправ я. Наверное, даже произнесла несколько жестокое слово: «дурак» или «глупость». Потому что потом я вижу себя в моей комнате — я замкнулся, забаррикадировался. Меня зовут полдничать, я не спускаюсь. Я плачу. И вдруг — эта шкатулка. Эта большая красивая шкатулка из красного дерева, которую мама недавно подарила мне на день рождения. Она написала внутри: «Дорогому Эрику». А я в слезах яростно вычеркиваю мое имя и вместо него пишу несмываемым фломастером слово «дурак». Порчу, навсегда оскверняя, вещь. Иду и символически возлагаю ее на стол столовой, изгоняя из моей комнаты, где я тотчас же запираюсь снова. А мама через дверь ласково уговаривает меня открыть, взять обратно свой подарок и утешиться, я же, упрямствуя в своем горе, отказываюсь и плачу еще пуще. Я страдаю от этого маленького горя сначала почти с наслаждением, потому что оно в основном воображаемое (стоит повернуть ключ, чтобы оно исчезло), потом боль и ярость становятся все сильнее, потому что я собственным своим упрямством претворяю его в действительность (мама утомится, я останусь один), но это сильнее меня, я не могу уступить, она не может вот так просто отделаться, я подниму ставку, я готов дойти до трагедии. Чем больше времени проходит, тем больше я страдаю, тем больше она страдает, тем больше я страдаю, потому что она страдает, не решаясь положить конец этому безумию, которое действительно обернется драмой (наконец я стал угрожать выброситься из окна, пришлось вызвать пожарных).