— Это я так, шучу.
И он стал осматривать ближайшие блюда, ища, чем бы еще заесть, потому что зажгло в желудке. Подцепив несколько пластиков колбасы и съев их, Антон неожиданно почувствовал голод, такой чудовищный голод, что испугался — не следит ли кто за его жеваньем. Но все налегли на еду.
Звяканье стаканов и здравицы перемежались шутками, рассказами о забавных людях и забавных происшествиях. Часто вспоминали какую-то подстанцию, которую, очевидно, вместе строили. На подстанцию эту однажды забрел лось, запутался рогами в кабеле, порвал его и так с ним и ушел в тайгу, оставив строителей без света, а потом местные охотники несколько раз видели его с кабелем на рогах и пораженно опускали ружья. По участию всего стола во всех этих разговорах чувствовалось, что люди тут давно и хорошо друг друга знали.
Антону стало жарко. Он опустошил фужер с холодной минеральной водой и, вздохнув, выпрямился. Против него на стене висела большая фотография без рамки, представлявшая ночной вид Братской плотины. Виднелись двухконсольные краны, угадывались кубики бетона, и было множество белых кружочков огней, каждый из которых светящимся столбиком отражался в поднимающемся море. Но самым крупным огнем была луна, подчеркнутая двумя полосками тонких облаков, и самым крупным столбом было ее отражение. Антон часто видел с полигона ночную плотину, но огни там сливались, а луны или вовсе не было, или она сияла в стороне, а тут…
— Антон, тебе еще коньяка? — сунулась к нему с бутылкой Катя.
— No, no deseo[9].
— Что?
— Посмотри — вон, видишь, картина.
— Это фотография. Ее сделал наш братский фотограф Николай Иванович. Я у него была однажды в гостях, ты знаешь, сколько у него всяких чудесных фото?
— Не знаю. Но вот скажи, на что похожа эта луна с ее отражением?
— Как на что?.. На луну. А отражение — потому что вода.
— На испанский восклицательный знак, голубушка.
— На что?
— На испанский восклицательный знак. В испанском языке восклицательный знак ставится и в начале и в конце предложения, причем в начале он пишется вверх ногами. Вот на него-то луна и похожа.
— Да-а? — Катя уставилась на фотографию.
Леонид что-то говорил Томе, обняв ее за плечи одной рукой, а другой вращая на столе наполненный бокал. Перехватив взгляд братишки, он медленно снял руку с Томиного плеча. Антон усмехнулся. Ему вдруг захотелось встать, подойти к Леониду и положить его руку обратно на Томино плечо.
Еда и коньяк отвлекли Антона от переживаний, а теперь он опять вспомнил про них, но все уже казалось не таким страшным и не таким глупым он уже казался себе. А если еще пианино… Он все чаще поглядывал на Герасима Ефимовича, ожидая, что он поймет его взгляды и вот-вот объявит: мол, кончайте, друзья, лопать, а давайте-ка послушаем юного маэстро… Антон продумывал, как себя вести при этом. Он не вскочит сразу, а чуть выждет, чтобы гости пораженно поискали глазами этого маэстро… Но Лисенков увлекся угощением, все заставлял разливать вино, а Федор Федорыч, уже более не вставая, выдавал тосты с такой серьезностью, что вот-вот, ожидалось, потребует у гостей расписки в их получении. И вообще старик чувствовал себя на этом вечере важнее всех, даже важнее самого себя.
Тома с Леонидом вышли — видимо, проверить, как спит Саня. Куда-то вызвали Герасима Ефимовича. Пользуясь отлучкой хозяина, гости устроили передышку и блаженно откинулись на спинки стульев. Федор Федорыч, с застрявшими в морщинах вокруг рта крошками, воткнул в губы папиросу и спросил:
— А что, молодежь, неужто нет среди вас человека музицирующего?
«Вот оно!» — подумал Антон, вздрогнув и насторожившись. И вдруг он понял каким-то чутьем, что старик сам играет на пианино и что он вроде бы шутливо, но истинно проверяет, есть ли ему соперники. И Антон чуть не выкрикнул «есть», но удержался и в отчаянии уставился на дверь — не появится ли Герасим Ефимович, чтобы представить его.
— Да где уж, Федорыч, — отозвалась пожилая женщина. — Молодежь нынче больше в технику да вон в экспедиции. Садись-ка давай. Давненько я тебя не слушала.
— Эхэ-хэ, — вздохнул старик. — Игру мою и слушать-то не стоит, но раз уж… — Он тяжело поднялся и прошел к инструменту.
Федор Федорыч заиграл вальс Шопена, заиграл так фальшиво, что у Антона перехватило дух. Он схватил из вазы яблоко и, опустив глаза, принялся жевать его, хрустом заглушая звуки в своих ушах… Старику аплодировали. Катя крикнула: «Браво! Бис!» И Федор Федорыч заиграл чардаш Монти, путаясь и сбиваясь еще больше, чем в вальсе Шопена. И ему опять захлопали. Антону было ужасно стыдно, и он решил, что если старик продолжит концерт, то он выпрыгнет в распахнутое окно, прямо в малинник. И старик заиграл бы, если бы какой-то парень не подал ему рюмку и не предложил остальным выпить за здоровье неувядающего Федора Федорыча. Маневр удался — польщенный старик пересел к столу.
Но Антону вдруг все стало безразлично — он почувствовал, что ему уже не играть, потому что играть теперь означало бы смертельно обидеть старика. Это было бы просто гадко, ведь он же по-честному спрашивал, есть ли желающие. Антон представил, как все бы были удивлены его игрой и как аплодировали бы, как аплодировал бы и сам Федор Федорыч, но как бы он сразу повял всеми своими морщинами и с укоризной уставился бы на юного выскочку — мол, что же ты, сопляк, наделал?.. А старик между тем, склонившись к толстой соседке, говорил ей, очевидно, что-то приятное, отчего она улыбалась, и он сам улыбался. «Нет, играть я не буду!» — окончательно решил Антон.
В гостиную с подносом, уставленным горячими закусками, вплыла низенькая, полная, раскрасневшаяся женщина, и следом появился Лисенков с полдюжиной различных бутылок, зажатых между пальцами.
— А мы только что Шопена слушали, — сказал неожиданно Антон.
— Я тоже слышал, из кухни, — отозвался Герасим Ефимович. — Это разве Шопен был?
— Шопен всегда Шопен, а вот пальцы не те стали, огрубели. Кочережки, — сказал Федор Федорович. — При Мише я бы — ни гугу.
— Что вы! — воскликнула Катя. — У вас отличная техника!.. И как все-таки хорошо писал Шопен музыку!
— Ну-ну, Катя. Можно ли о Шопене так говорить — «все-таки хорошо писал»?
— А почему бы нет, Герасим Ефимович? — удивилась Катя.
— Да потому что он гений… А ну, друзья, встряхнулись! За Шопена!
Антон встал и выбрался из-за стола. Сидя он не чувствовал хмеля, а тут вдруг обнаружил, что ноги не совсем его слушаются. Он вышел в коридор. Здесь было сумрачно и прохладно. У лестницы на мансарду Антона кто-то схватил за плечо.
— Это я! Тамтам!..
— Салабон?.. Ха, Салабонище! — радостно воскликнул Антон. — А я думаю: чего же мне не хватает, чего же не хватает?
— Не кричи. Я — через балкон.
— А чего таиться? Ты же свой человек. — Не так хмель ощущал Антон, как волю и независимость. — Слушай, Салабон, может, ты есть хочешь?
— Не против бы.
— Я сейчас! Жди наверху!
Антон набрал в салфетку колбасы и хлеба, прихватил начатую бутылку лимонада и поднялся на балкон. Салабон стоял неподвижно и смотрел на черное небо.
— Знаешь, чего я боялся? — спросил он. — Что «Птерикс» двоих не поднимет!
— Летали бы по очереди. Перекуси!
И Салабон нежадно, но старательно стал есть. На лестнице раздались голоса, и из люка выбрались Леонид и Герасим Ефимович, который сразу узнал Гошку.
— Импресарио! Привет!
— Здрасьте!
— Знаете, чего я хочу, милые мои Салабон и Тамтам? — спросил Леонид. — Хочу, чтобы когда-нибудь и какой-нибудь ваш «Птерикс» взлетел!
— Ура-а! — крикнул Антон.
— Еще бы песню! — сказал Герасим Ефимович. — Ведь Мишка мой сидит сейчас где-то у костра и горланит песни… Про чужую страну Тэгвантэпэк… Слушайте, друзья, а если нам костер запалить, посреди двора, а?
— Да здравствует костер! — Антон полез через перила.
Леонид придержал его, пока он не нашарил ногами лестницу.