●
Маргарита. Послушная, холодноватая, как подобает жене. Она родила ему троих: Исабель, Сесара и Веронику. Их союз можно было назвать правильным, совершенным. Херардо знал, что силен, уверен в себе, иногда деспотичен; Маргарита — покорна, ровна, холодна. Хорошее время! «Тогда, в то время…» Его время, его собственное, его семьи, его племени. В сущности, он был тогда просто избалованным ребенком. А еще тут жил Элиас, на пятнадцать лет старше, уравновешенный и умный.
●
Двоюродный брат. Тогда. В то время. Потом было не так. Потом все изменилось. А тогда… Несмотря на разницу в годах, в характере, в образе мыслей.
●
Элиас был высокий, худой, с длинными породистыми пальцами. Куда образованней, тоньше, чувствительней его! Херардо никогда не понимал и не пытался понять брата. Они любили друг друга. Безусловно — любили. «Вон идут эти Корво», — говорили люди. Эгрос смотрел им вслед пасмурным, задумчивым взглядом. Пыль поднималась из-под копыт, когда они ехали верхом по собственной земле, по вот этой, своей земле.
Потом женился Элиас. Много позже, когда ему было за сорок. Никто не ждал этой свадьбы. Жену звали Магдаленой. Было время, когда Херардо верил, что она приносит несчастье, — вспомнил россказни старой деревенской няньки. Магдалена была дочерью «индейца» Луиса Мариа Рокандио, который уехал молодым на Кубу и не вернулся. О нем ходили слухи, но никто им не верил. Говорили о преступлениях и успехах, а время и расстояние раздували слухи как пену. Луис встретил Элиаса лет через тридцать, путешествуя по Европе с единственной своей наследницей. «Я женюсь», — сказал ему Элиас. Он засмеялся. Элиас выглядел старше своих лет — седой, глаза грустные. Магдалене исполнилось восемнадцать. Все-таки они поженились. Магдалена не помнила матери. Об этом в семье не говорили. В Эгросе знали одно: родилась она в Гаване, нрав у нее кроткий, спокойный. И поползли слухи, словно туман над рекой: «В ней течет негритянская кровь». Так сказал Лукас Энрикес, когда вернулся в Эгрос одинокий, жадный и богатый. «Негритянская кровь, по белкам вижу». У Магдалены была белая кожа, а глаза черные, блестящие. Ее теплый голос ширился и рос в ночи под звуки рояля, поднимался, переплетался с запахом цветущих деревьев. Она пела тягучие песни, тяжелые, дремотные, густые, как жара. Слуги слушали ее, притаившись. «Говорят, в ней течет негритянская кровь».
Однажды утром пришла беда. В то утро Херардо смутно почувствовал, что вступил на откос, по которому будет спускаться, спускаться до самой смерти. Со дня свадьбы не прошло и года, когда старый Рокандио лишил Магдалену наследства. «Ее мать — потаскуха, всю жизнь меня обманывала». Обнаружился странный документ, где служанка Мария Дульсе Алехандрия клятвенно заверяла, что Магдалена — ее дочь от одного квартерона, убитого в каких-то зарослях. Перед смертью мать покаялась, потому что хотела уйти на небо в красных бумажных розах и с сахарными ангелочками. Старый Рокандио сказал то, что должен был сказать: «Она не моя дочь». Лукас Энрикес усмехнулся: «От старика всего можно ждать». Элиас пытался восстановить жену в правах. Ничего не вышло. Кто-то привез новость: шестидесятивосьмилетний Рокандио женится на молодой мулатке, у которой от него есть дети. «Вот старая лиса!» — смеялся Эгрос.
Магдалена сжалась в комочек, замкнулась, молчала, смотрела испуганно. Она пряталась в Энкрусихаде, подальше от города. Иногда, ночью, ее тянуло на луг, к реке. Она ждала ребенка. Умерла она родами, на рассвете. «Сын Элиаса, единственный сын Элиаса». Его назвали Даниэль.
●
«Даниэль». Да, много раз пришлось повторять это имя. До сих пор повторяет его Херардо. Темная кровь вошла в дом; проникла в них, может быть, слишком глубоко.
●
Он вырос тощий, нелюдимый, с глубокими блестящими глазами. Лазал, как белка, на чердак, где пылились и гнили остатки отцовской библиотеки. Часами читал, как отец, почти без света, от работы бегал и все читал, читал. Когда Херардо заставал его за книгой, багровая, мучительная ярость поднималась в нем, — он сам не знал почему. Она шла издалека, из прошлого, из отношений к Элиасу. Он любил Элиаса, он любил все, что тут, внутри, в проклятой Энкрусихаде.
«Даниэль». Медлительный и грациозный, как мать, безудержный, как все Корво. («Темная ветвь, словно копье, воткнувшееся в эту землю глубоко, рано».) Корво с улицы Крови. Нет, их не любили. Он это хорошо знал.
●
Херардо повторял имена. Те, что были, и те, что остались и жгут огнем. «Элиас, Даниэль…» Зима кончалась, весна шла туго, равнодушно, от мокрой земли к окнам. (Они друг друга любили, нет, правда, любили. Двоюродные. Охотились вместе, пили, ходили к женщинам. Вместе коротали ночи, годы.)
●
В те времена к лету снимали доски, спасавшие стекла от крестьянских камней. Зажигали свет, лампы. Кони ржали в стойлах. Сверкали дула, отсвечивало рубином и кровью старое вино в бокалах баккара. Рояль просыпался для Маргариты. На лугу, неуклюже, по-детски, скакал Сесар, их надежда, на пони по кличке Спенсер, недавно привезенном из Шотландии.
●
«Вчера, все вчера. А теперь — что ж это было?» Согнувшись под бессмысленным грузом, заложив руки за спину, опустив плечи, гулял Херардо Корво по лугу, по мокрой траве — без дела, без цели гулял долгими вечерами на том самом месте, где сейчас одна пустота, огромная пустота, в которую падают звезды. Вчера фонтан бил иначе, река текла не так, и деревья говорили. Сегодня все молчало. Вчера дом был жив, имя звучало гордо. Сегодня дом разорен, комнаты заперты, горюют обиженные доски. Ничем не заткнуть дыры. А бывает — откроешь дверь, и кинутся сразу, с размаху смутные призраки, лампы, музыка, голоса. Вчера нечему было кидаться на тебя с размаху. Все было тут — резкое, ясное, сверкающее до слепоты. «Да, в те времена…» Деревья вокруг дома цвели белым цветом, и ночью было трудно дышать, запах опьянял. Это был густой, пронзительный запах, цветы дышали на стены весной и летом, и казалось, что сейчас в комнату войдут звезды.
●
В Эгросе дом ненавидели за огромные окна, за неясные звуки рояля по вечерам, когда идешь с поля, — звуки, каких не услышишь нигде ни на этом, а может, и ни на том свете. Ненавидели за белые цветы, надорванными полумесяцами свисавшие с веток. За ночи, за звезды, за фонтан. За барчат, за непонятных слуг. За эгоизм, за лень, за жадность, за полное равнодушие.
●
Новость ворвалась внезапно, в самый обыкновенный день. Такой же самый, как другие, а вот все изменил, все перевернул вверх дном. И ничего нельзя было поделать.
●
Был спокойный для них день, ясный и жаркий июльский день в Энкрусихаде. Брат Элиас и маленький Даниэль еще не вернулись. Херардо не огорчался — он любил побыть со своей семьей: жена, дети и никого чужого. Последний раз. Они обедали на террасе, над лугом, над рекой. В высоких травах гнались за кем-то борзые, взлетали, сверкали на солнце золотыми линиями. Он откинулся на подушки в своем плетеном кресле. Кофе дымился в чашках, пахло горячим. Зеленели аккуратные плитки свежего дерна. В левом углу террасы лежала сетчатая, шелковая тень вишни. Солнце сочилось сквозь листья, на скатерть, и у чашки дрожала крохотная веточка. Он сидел тихо, молча, в сладкой густой дремоте, курил сигару и смотрел сквозь деревья в белом цвету, сверкающие в предвечерних лучах. Было больно от света. Тень вишни лилась на него. Он любил этот угол — отсюда было слышно, как бежит вода в саду, за камнями. Свежий плеск, шорох, тень были тут, внутри, и все стало удивительно, неотъемлемо полным. Он был спокоен и уверен. Здесь, у его ног, — его земля, его кровь. Маргарита, его жена, и старшая дочь Исабель сидели рядом, читали письмо. Письмо от студента, путешествующего после экзаменов. Сесар писал из Швейцарии. Он рассказывал матери и сестрам о дорожных и университетских товарищах. Маргарита читала вслух своим ровным, покорным голосом. А Вероника, младшая, приютилась у ног отца, положила голову ему на колени. Он взял ее голову в руки. Веронике недавно исполнилось двенадцать. Она была высокая, сильная, гибкая, с черными, как у всех Корво, глазами. Херардо легко сжал ее голову ладонями. Он любил младшую больше всех, он ею гордился. Волосы у нее были яркие, ослепительно золотые. Он гордился тогда, в тот час, он был спокоен и могуч, как бык у водопоя. Он гордился, глядя на борзых, слушая плеск воды, сжимая ладонями голову дочери. Гордился гордостью простой и дикой, как река, бегущая во чреве земли. И понял, что эта минута — такая, как надо, точная, как биение сердца, ослепительно точная.