В том кругу русских, в который я попала, в церковь почти не ходили. Не знаю почему. Упаси меня Бог не только от слова, но даже от мысли об осуждении за что-нибудь Церкви. Сейчас с расстояния многих прожитых лет я думаю, что более героического отрезка времени — и это ведь 70 лет — не было в истории Русской Церкви.
Наша же оторванность от храма Божьего скорее всего была вызвана тем проклятием молчания и разобщенности, которое лежало на всей стране. И на нас тоже. Не знаю, будет ли понято то, что скажу сейчас. Мы ходили не в храм, а в Большой зал Консерватории. Концерты были прекрасные, и мы ходили слушать музыку с совершенно религиозным чувством. Я знаю, что существует точка зрения людей, считающих себя ортодоксальными православными и отрицающих все человеческие проявления, кроме строго религиозных: поста и молитвы. Эта точка зрения равносильна отрицанию культуры, и я, конечно, далеко не единственная, для кого отрицание культуры равно отрицанию религии. Религия и культура — два крыла, а с одним крылом полет невозможен. И как существует религиозное подвижничество, так же существует равное ему подвижничество в области культуры.
Много лет спустя, когда Даниил вернулся из тюрьмы и было уже ясно, что ему не жить, мы пошли на концерт в Большой зал Консерватории. Зная, что ему нельзя подниматься по лестнице, мой брат, работавший тогда в консерваторской администрации, получил разрешение, чтобы больной поднялся на лифте. Господи, как Даниил рассердился! Он сказал мне:
— Ну как ты не понимаешь, что не нужно мне этого лифта! Как ты не понимаешь, что, только поднявшись по этой белой лестнице, я почувствую, что вернулся из тюрьмы, только тогда будет освобождение.
И мы пошли пешком. Он тяжело опирался на мое плечо, мы останавливались через каждые несколько ступенек, но поднялись — освободились, вернулись из заключения.
Глава 13. «УЗКИЙ ПУТЬ НЕ НАЗНАЧЕН ДЛЯ ДВУХ…»
Предыдущую главу я закончила воспоминанием о том, как я вместе с Даниилом поднималась по белой мраморной лестнице Большого зала Консерватории навстречу музыке. Но до этого еще далеко.
В то предвоенное время, несмотря на множество друзей, Даниил был одинок.
Моя личная жизнь тихо и без всяких видимых причин разваливалась. Это был именно разлад душевный. Никто не изменял, никто не предавал, не делал ничего недостойного.
В жизни Даниила, как я уже говорила, была очень серьезная и глубокая юношеская любовь, которая много лет владела им. Что-то теперь, по прошествии стольких лет, я могу попытаться объяснить.
Даниил был очень красив своеобразной, непривычной для московского взгляда красотой: высокий, легкий, очень худой, смуглый. Лицо узкое, тонкое, с высоким лбом, тонким носом, узкими губами, темными узкими глазами. Темные прямые, несколько длинноватые волосы. Длинноватые, конечно, по тем временам, когда мужчины стриглись очень коротко. Он не выносил галстуков, вместо галстука на шее мягкий черный бант, но очень скромный, бантом не выглядевший.
У каждого человека во внешности есть некие несоответствия одних черт другим. Я всегда любила наблюдать эти несоответствия — они очень выразительны. У Даниила так спорили друг с другом лицо и руки. Тонкое, одухотворенное, даже как бы хрупкое аристократическое лицо с прекрасным высоким лбом, а руки точнее всего надо было бы назвать мужицкими — широкая ладонь с короткими, ничуть не артистичными пальцами. Он стеснялся своих рук и прятал их под стол, а я очень их любила — они как бы удерживали его на земле.
Возможно, в этом есть проявление очень важных душевных черт, но, чтобы говорить о них, надо произнести сначала слово, которое может вызвать бурю возмущения. Даниил был гений. Никакой в этом понятии нет гордыни, никакой похвальбы. Это — очень тяжелый труд, тяжелейший крест, который Господь дает немногим — сильным. Такие люди, отмеченные, отличаются странным свойством, тоже неким несоответствием. Они знают, слышат, видят то, что, казалось бы, невозможно слышать и видеть. Они, как дома, распоряжаются и действуют в областях, нам недоступных. При этом по-детски доверчивы, открыты, искренни до наивности в том, где другие ориентируются крепче и подчас умнее.
В этих особых Божьих детях есть щемящая хрупкость и детская беззащитность. Я знала эти черты у Даниила, иногда подтрунивала над ними, иногда удивлялась, а больше просто считалась с действительностью, ничего не пытаясь менять. И только недавно, милостью Божьей, я оказалась не рядом, не близко, но, так сказать, на обозримом расстоянии от другого гения. Гениального музыканта. Так вот со стороны увидела и поняла эту их особенность, трогательное сочетание знания и власти в тех, высочайших, мирах, и детской открытости и беззащитности здесь, на Земле.
Внешность свою Даниил как-то болезненно не любил. Для него дорогим и любимым был облик светловолосого, светлоглазого, смелого и радостного человека. Из-за этого отношения к своей внешности и своей природной застенчивости он попадал в бестолковые ситуации. Надо еще прибавить, что Даниил был очень внимателен, я бы сказала, даже старомодно учтив с женщинами. Доброжелателен к каждой, да не каждая это понимала. Вот и получалась чепуха: в него влюблялись и его обычная, несвойственная советскому времени учтивость воспринималась как взаимность. Даниил совершенно не мог этого уразуметь, пока не разыгрывалась очередная драма.
Женщины восторгались Даниилом, но понимания от многих из них нечего было ждать. Конечно, Даниилом владело желание не быть одному. В 1937 году в его жизни светло и быстротечно развернулась как бы поэма — она и обернулась потом прелестной поэмой «Янтари». Вот отрывок из нее:
Дитя мое! девочка в храме
С глазами проматери Евы,
Еще не постигшими зла!
Свеча догорела. Над Крымом
Юпитер плывет лучезарно,
Наполненный белым огнем…
Да будет же Девой хранимым
Твой сон на рассвете янтарном
Для радости будущим днем.
Эта женщина, Марина Гонта, подарила Даниилу радостное лето в Судаке. Но глубочайшей его душевной сути она и не пыталась понимать:
И над срывами чистого фирна,
В негасимых лучах, в вышине,
Белый конус святыни всемирной
Проплывал в ослепительном сне.
Его холод ознобом и жаром
Сотрясал, как ударом, мой дух,
Говоря, что к духовным Стожарам
Узкий путь не назначен для двух.
И тогда, в молчаливом терпенье,
Ничего не узнав, не поняв.
Подходила она — утвержденье
Вековых человеческих прав.
Марина Гонта умерла совсем недавно, так и не успев написать о том их общем лете, несмотря на мои мольбы. А написать могла бы — она писала, и хорошо. Не сделала она этого по той же причине: тогда ничего в Данииле не поняла, и потом, занятая воспоминаниями о своей дружбе с Маяковским и Пастернаком, долго не понимала. А когда что-то осознала — было уже поздно.
Еще одна женщина в жизни Даниила понимала, и понимала многое, — Анна Владимировна Кемниц. Она была редким по глубине и тонкости человеком, и их отношения могли сложиться очень серьезно. Но Аня была замужем, любила мужа — он стоил этого — и не ушла от него к Даниилу. Я запомнила два разговора, сначала мой с Даниилом, потому что мы все видели и знали. Я сказала:
— Ну что ж такое? Как бы хотелось, чтобы с вами (мы тогда на «вы» были) рядом была любимая. А он ответил: