Умер он буквально на моих руках: я, обняв, держала голову и плакала. Ничего я не читала, не говорила, ни вслух, ни про себя, ничего не думала. Когда, после коротких хрипов все было кончено, поцеловала в губы, чтобы уловить (принять) последнее дыхание.
Когда человек умирает, сразу встает вопрос, как и где его хоронить. Мать Даниила, любимая Леонидом Николаевичем Андреевым его первая жена Шурочка, похоронена на Новодевичьем кладбище. Там же похоронена бабушка, Бусинька, Евфросинья Варфоломеевна.
Когда Леонид Андреев купил этот участок после смерти жены, он покупал его и для себя. Тогда там было еще совсем мало могил. Позже здесь хоронили артистов Художественного театра. Еще позже кладбище стало правительственным. Конечно, Даниила надо было хоронить на Новодевичьем. Но это считалось невозможным.
Союз писателей, который хлопотал в Моссовете о том, чтобы разрешили похоронить сына Леонида Андреева на участке, купленном отцом, получил отказ. В Союзе похоронами занимался уже много лет деятель по прозвищу Харон — очень сдержанный сердечный старый еврей. Он приехал ко мне расстроенный, сказал, что на Новодевичьем хоронить запретили: это правительственное кладбище, там больше никого не хоронят. Но мне было совершенно все равно. С моим другом Алешей Арцыбушевым мы прошли в главное здание Моссовета, узнали, где заседают те, кто нам нужен. Как узнали, я не могу вспомнить, возможно, я этого и не знала, а просто шла. Наконец мы дошли до огромной высоченной двери в ту комнату, где заседала вся эта публика, — не знаю, что это была за комиссия. Я ногой распахнула дверь, влетела… Я кричала так, как кричала когда-то в конце следствия в Лефортове — все, что я думала. Что я несла — совершенно не помню. Мысль во всем этом была одна и притом очень простая: вы тюрьмой убили моего мужа, а теперь не даете похоронить его рядом с матерью. Я никого не видела. Я только понимала, что сидят какие-то люди.
Видимо, крик мой подействовал и я получила разрешение, причем разрешили погребение не урны, а гроба. Так мы и сделали. Он был теперь рядом с мамой и Бусенькой. Незадолго до смерти Даниил продиктовал мне список людей, которых хотел бы видеть на своих похоронах. Кого-то из них уже не было в живых, кого-то не было в Москве, но многие пришли. Похороны я помню смутно. Помню большое количество народа в храме и на кладбище.
Ортодоксальные верующие были глубоко возмущены тем, как я выглядела. Я надела белое платье, то, в котором венчалась с Даниилом, завила волосы и не стала покрывать голову платком. Ко мне подходили:
— Ну, пожалуйста, вас просят старушки верующие, платочек надо надеть… И почему белое платье? Я отвечала:
— Потому что я буду на Даниных похоронах в подвенечном платье. И ни с чем ко мне не приставайте, скажите спасибо, что фату не надела. Эта смерть связана с нашим венчанием.
Я уверена, что была права. Эти два события были связаны и для него. Он мне сказал как-то:
— Ты знаешь, наше венчание все же необыкновенное, потому что венчаются двое, из которых один уже умирает. Мы же не можем быть мужем и женой, можем только сколько-то времени побыть на земле обвенчанными, а потом это венчание уже там…
И гроб стоял в том же храме и на том же самом месте, где мы венчались, и отпевал Даниила тот же протоиерей Николай Голубцов.
Придя с кладбища, я взяла пишущую машинку, что-то из черновиков и стала учиться печатать. С тех пор я печатала Данины вещи, пока не ослепла.
За то время, что прошло после смерти Даниила, я всего трижды видела его во сне. В первый раз довольно скоро. Я видела его лицо, причем оно расплывалось. И я поняла, что он старается принять знакомую мне форму. Он произнес только два слова: «Молись Вечности».
Еще до того, как я уехала из той нашей комнаты, то есть до 1961 года, он приснился мне еще раз. С самого первого моего визита к Добровым Даниил всегда разувал меня и обувал. Он вставал на колени, снимал с меня ботики или туфли и надевал тапочки. Он очень это любил. И во сне я увидела, что он, очень спокойный и веселый, обувает меня в какие-то крепкие ботинки. И я знала при этом, что он меня обувает на длинную-длинную дорогу, в конце которой меня ждет «Долина роз».
А где-то в середине 60-х мне приснилось, что я вхожу в нашу комнату в Малом Левшинском переулке так, как это бывало в жизни. Я пришла домой, а Даниил лежит на диване. Я подхожу к дивану и вижу, что это не он, а как бы оболочка его и, если я ее чуть трону, она рассыплется в прах, как рассыплются стены, мебель и все остальное. Проснувшись я поняла: дом сломали. Это был не Даниил. В доме после живших в нем людей остается что-то, чего мы не видим и не знаем. Я сейчас же поехала в Малый Левшинский: так оно и было — дом сломали. На этом месте теперь просто растут деревья.
Как мне было плохо душевно после смерти Даниила, не стоит рассказывать. Но ведь, кроме потери любимого человека, было еще другое. У меня на руках было все, что составляло смысл его жизни, — его творчество. Он все оставил мне с тем, чтобы я это хранила. А я была одна. Ведь никто до конца не знал, что он писал. Никто не мог мне помочь. Я тоже была приговорена к смерти. Почему-то приговор не был приведен в исполнение, и я жива до сих пор. Значит, так было надо. Я совершенно не знала, что мне делать. Куда бы я ни шла, что бы ни делала, я просила: «Даня, помоги! Даня, пошли знак! Даня, что мне делать?» И он послал знак.
Мне очень хотелось, чтобы в доме была икона. И вот у какого-то чрезвычайно неприятного человека я купила одну очень хорошую небольшую бронзовую с эмалью иконку. Мне сказали, что такими бывают старообрядческие иконы — литые, бронза с эмалью. Икона очень красивая. Но я не могла понять, что на ней изображено. Я показала ее отцу Николаю, и он сказал, что это одно из изображений Святой Софии — Христос с крыльями, а наверху надпись «Благое молчание».
И я поняла, что это знак. София! Тема Софии, такая близкая Православию, Русской Церкви. Ведь веру мы получили из Константинополя, от Софии Константинопольской. Первый храм на Руси — Киевская София, а после него — Новгородская. И вообще тема Софии, я думаю, это центральная тема русской религиозности; она же проходит и через всю «Розу Мира». А слова на иконе были распоряжением: «Пока молчи».
Глава 30. ОДНА
Похоронив Даниила, безнадежно больная, после ряда операций, после облучения, с больной кровью и без всякого желания жить — как можно было остаться в живых, я не знаю. Но осталась. Только у меня были спасенные из тюрьмы черновики Даниила. Значит, Господу было угодно оставить меня на Земле, чтобы я еще 30 лет хранила все, написанное мужем, до дня издания. А дня этого я даже не ждала: время было таким черным, что в голову не приходило, будто зажжется свет, хотя бы такой, как сейчас.
Я стала жить тихо, замкнуто, перепечатывала черновики, много работала как художник.
В конце концов надо было либо умирать вместе с любимым человеком, либо, если уж осталась без него, принимать жизнь — пусть со слезами, но принимать.
Так как пробиться в живописной секции МОСХа, хоть я и была членом именно этой секции с 42-го года, было невозможно, мне удалось перейти в графическую. Я участвовала в нескольких графических выставках. Потом освоила технику линогравюры. Взяла в руки штихели, кусок линолеума и стала резать. Вообще я в жизни всему училась сама. Брала в руки инструмент — штихель, кисть, крючок для вязания или пяльцы с иглой — и просто начинала работать. Даже стихи Даниила, с которыми я все время теперь выступаю, меня тоже никто не учил читать.
Двадцать лет я проработала в комбинате графического искусства. Многие мои пейзажи проданы через салоны. Я очень любила свое дело и сейчас бы его продолжала, если бы не ослепла. У меня лежат эскизы для пяти гравюр из земной жизни Богоматери. Это то, что мне так хотелось сделать и чего я никогда уже сделать не смогу.
Только теперь я пришла к Церкви. Я очень часто ездила на Новодевичье кладбище, на могилу Даниила. Была там, пока не раздавался звон колокола с колокольни Новодевичьего, очень красивой. Это был тот самый колокол, который так прекрасно и неожиданно зазвонил в один из послевоенных Сочельников.