С одного из катеров в воду упала тугая пачка гимнастерок, и ее быстрым течением тянуло под плот. Петька Малков нырнул за пачкой и выволок ее из воды, забросив на палубу. Старшина роты Пушкарев, руководивший выгрузкой, приказал Петьке подняться на катер.
– За находчивость спасибо. А теперь – в трюм и помогай выгружать.
– Я ж не купался еще…
– Твое счастье, что ты первый день в армии, а то я бы тебя искупал. А ну живо!
Петька спустился в душный мазутный трюм, подменил работающего там бойца и стал выбрасывать наверх тюки шинелей, полотенец, портянок. А с палубы все торопили: быстро, быстро!
Когда Петька вылез из трюма, его товарищи уже выкупались и, получив обмундирование, одевались во все новое. Старшина, увидев Петьку, подозвал его к себе и дружелюбно посоветовал:
– Я вижу, ты парень со сноровкой. На вот, бери! Потом молиться на меня будешь. – И бросил под ноги Петьке новые яловые сапоги, окованные спереди и сзади.
От реки возвращался уже не разношерстный сброд, шли одетые с иголочки, подпоясанные ремнями – совсем не узнавали друг друга. Все были одинаковы, до смешного не похожи на себя, у каждого шевельнулась мыслишка: показаться бы дома! А Петька был вдвойне счастлив – вся рота в обмотках, а у него – сапоги. Он поминутно доставал из нагрудного кармана круглое зеркальце и, сдвинув пилотку на бровь, гляделся, подмигивая себе, прищуривался, и все выходило – силен!
– А как ты думаешь, Николай Алексеевич, – обратился Малков к Охватову, – если бы мне сейчас полковничьи шпалы да ордена? Я б развернул вас да как зыкнул!..
– Ррразговорчики! – Мимо пробежал старший лейтенант Пайлов и, обогнав колонну, стал чуть в сторонку, откинувшись назад и выкатив глаза, зычно резанул: – Ррраз, ррраз, ррраз, два, три!
По накатанной дороге весело было топать под строевую команду, и колонна дружно била каблуками глухую землю. Все чувствовали себя облегченно, потому что ловкая армейская одежда не связывала движений. Кто-то впереди под ногу ударил ложкой в котелок, и сразу, словно из-под земли, вынырнул старшина с пилой из треугольников на петлицах:
– Глушков?! Я тебе, Глушков, отломлю пару нарядиков!
Вечером взводный, лейтенант Филипенко, принес откуда-то длинную толстую веревку, и взвод, разделившись надвое, ухватился за ее концы; с пыхтением, криками и улюлюканьем, красные от натуги, бойцы пахали каблуками мягкую дернину; веревка упруго вздрагивала в десятках набрякших молодых рук. Ослабевшая сторона вдруг покачнулась, переступила и пошла, а сильные все тянули, опасно и смело запрокидываясь. Те, что глазели со стороны, забыли и себя, и все на свете, дико кричали, свистели, хохотали и, наконец не вытерпев, сами хватались за веревку, усердно помогали качнувшимся. Безучастно в сторонке осталось человек пять, и Охватов, стоявший среди них, вдруг огляделся, невесело отметил: «Как и я, поди, домом болеют, точно от материнской груди отняты».
И противен Колька стал сам себе, не знал, куда уйти и спрятаться от глухой тоски.
Неизбалованным детством наградила судьба Кольку Охватова, но, сколько помнит себя, ни разу не ложился спать голодным, не ходил босым и нагим. В праздники досыта наедался дешевых конфет и пирогов, а иногда и козырял перед друзьями обновкой. Каждое лето бесплатно ездил в пионерский лагерь, бегал в лес за кедровыми шишками, ползал по чужим огородам, а зимой учился в школе и читал книжки. В классе пятом-шестом горячо хотел иметь настоящий кожаный мяч, а позднее, в подростках, стал мечтать о велосипеде. Но не довелось ему иметь ни мяча, ни велосипеда, и все-таки в конечном итоге счастливая была у Кольки жизнь, бездумная, вольная. Все заботное, трудное и важное вокруг решалось пока без него. И когда захлестнула Родину смертельная удавка войны, Охватов не сразу сумел понять всю глубину народного бедствия, не сразу оценил и себя по-мужски, сурово и твердо, а потому и петлял в своих мелких мыслях, горько думал все о себе да о себе…
Спали первую ночь в ельнике на голой земле. За спиной у Кольки двое из Кустаная ели сало с чесноком и, чавкая, разговаривали вполголоса:
– Я же сам видел.
– Мало ли, может, забыл что в вагоне.
– Сквалыга забудет, держи карман шире… Говорю, два раза прыгал и все ногу на излом норовил. Пойди определи: подвернулась – и домой.
– Это же членовредительство.
– Кто докажет? Второй-то раз он прыгнул и заблажил, как под ножом.
– Сказать бы надо, что он дважды прыгал.
– Не мое это дело.
– Сальце-то хлебное – в пальцах тает.
– Мед – не сало. Завтра, говорят, землянки рыть заставят.
Наступила долгая пауза, и от того, как соседи смачно жевали сало и как остро-сытно пахло чесноком, Охватов захлебнулся набежавшей слюной, закашлялся. То ли он был голоден, то ли лежалось ему неудобно, но он долго не мог уснуть.
А те двое, кустанайские, наевшись сала, наперегонки храпели. «Нажрались, и горюшка мало, – думал Колька. – А дома небось мать, деваха». Далее Колька мыслями уносился к себе домой и исходил горючей тоской, вспоминая Шуру и ту ночь, которую провел с нею у реки, проникшись к девушке заботной лаской и признательностью. Во всех его чувствах было так много неожиданно нового, что Колька решительно отравился им.
– Комары, сволочи, зудят и зудят, – сказал лежавший рядом Петька Малков. Он, видимо, тоже не спал, потому и голос у него был без дремоты.
– Пойдем на полянку, – охотно предложил Колька. – Там ветерок. Покурим.
Они подхватили свои шинели, котелки и двинулись к опушке.
– Стой! – раздался внезапный окрик, и Малков с Охватовым только тут увидели часового с винтовкой. – Чего стали? Сказано, назад!
Они повернули обратно и, шагая через спящих и не спящих товарищей, пошли в глубь леса. Кругом томилась тишина. Теплой сыростью, зеленью дышала земля. Комары осыпали и все лицо, и руки. От их укусов даже воздух, казалось, был тяжел и ядовит. Стоя у сосны, сосредоточенно курили, скрадывая огонек в пригоршне, молчали. Наконец Охватов не вытерпел:
– Замучают нас тут, замордуют – фронта как великого избавления молить станем.
– Ты вот что, Колун, – злым и громким голосом оборвал Малков. – Хочешь по-старому вести со мной дружбу – прекрати скулеж. Ведь ничего еще не видели и не нюхали, а слезой, доходяга, исходишь. Всем несладко, ты об этом подумал?
– Я за себя говорю. Чего мне другие?!
– Кованый ты сундук, Колька! И чем набит – все под замком.
– Ты хочешь, чтобы все на тебя походили: ура, да здравствует! Я сам по себе, только и всего. И весь я тут – у меня, Петя, за душой ни единого словечка про запас нету.
– Начистоту живешь?
– А ты не знал?
– Знал, да засомневался. Болтаешь такое, за что морду бить надо. По-дружески.
– Нет у тебя, Петя, ни слова дружеского, ни понимания. Меряешь все на свой аршин, и будто так надо.
– Давай спать. Ну тебя к черту!
III
Камская стрелковая дивизия формировалась на базе стрелково-пулеметного полка, расквартированного в Олабоге. Штаб полка со всеми службами и тылами постоянно находился в городе, а роты с начала мая жили за Камой, в летних лагерях. Жизнь в лагерях текла тихая, безмятежная, с подъемами, учениями, парадами и воскресными увольнениями в город.
Полковой командир подполковник Заварухин, отличившийся в боях на Хасане, был сам убежден и внушал своим подчиненным, что на Советский Союз после Выборга никто не решится напасть. И потому за многие годы армейской службы впервые жил без внутренней тревоги. В октябре ему исполнилось сорок лет, и он с особой радостью готовился к именинам, ждал поздравления из округа, баюкал надежду на медаль и четвертую шпалу: зимой весь полк на «отлично» выполнил боевые стрельбы. Такое зачтется.
Война подполковника застала в лесу, на отдыхе.
В субботу, в полдень еще, начальник штаба полка майор Коровин и подполковник Заварухин с женами и двумя мотористами отправились катером на рыбалку. Поднявшись вверх по Каме километров на тридцать, свернули на какой-то задичавший приток и расположились станом под вековыми соснами. Женщины сразу же взялись за костер и закуску, а Заварухин, Коровин и мотористы выволокли из трюма двадцатиметровый бредень и, раскинув его на песчаной отмели, проверили, стянули нитками порванные ячеи.