– И не плачу. Не плачу, Колюшка! Михей, слышь, как сказывал: чтоб не попасть, значит, под снаряд, надо прятаться в свежую воронку. Они, снаряды-то, не могут угодить место в место.
– Это когда бьют из одного орудия. А ведь их не одно…
– Не одно, – печально и кротко согласилась Елена.
Митинг начался за несколько минут до отправки эшелона. Ораторы поднимались на багажную тележку, размахивая руками, кричали в орущую и стонущую толпу. Никто никого не слушал, да и не мог слушать: стоял общий крик и гвалт, в котором тонули даже звуки оркестра.
Петр Малков, вспрыгнув на тележку, широким движением рук развел стоящих рядом, вдруг весь подобравшись, вытянулся на носочки и выкрикнул:
– Я добровольно ухожу на фронт и клянусь вам: буду бить фашистов смертным боем. Если понадобится, не моргну глазом, отдам свою жизнь за Родину и за Сталина. Мы все такие. Э-э… – Малков перевел дух. – Не пройдет и месяца, как мы развеем по полям Европы прах немецкой орды; скоро вернемся домой с победой…
– В штаны не напусти, – сказал кто-то за спиной Охватовых.
Мать неодобрительно оглянулась, потому что в том, что говорил Петр Малков, была какая-то частичка ее правды. После того как Михей сказал ей, что слабые и квелые на войне погибают скорее, чем бойкие да тороватые, она невольно глядела на новобранцев глазами Михея: «Малков – ухо с глазом парень. Этот и с немцем управится, и сам сохранится. Таких нешто убьешь!»
– Ты, Колюшка, поближей к нему, к Петюшке-то. Видишь, какой он боевой-то!
– На словах.
После Малкова говорил какой-то лысый старик. Он махал пионерским галстуком и, захватив в кулак ворот рубахи, тянул его куда-то на сторону:
– Если начнет тускнеть наше знамя, мы своею кровью окрасим его. Верьте… кто… Ура!
Из-за водокачки, где в светлом небе мигал зеленый огонек семафора, выкатился шумный и дымный паровоз. Весь перрон пришел в движение, и началась сутолока. И женский плач, и мужская ругань, и разухабистые песни, так не к месту, и шум поезда – все слилось, все смешалось, и только тугие удары барабана покрывали шум и вместе с тем еще более увеличивали его.
– Все теперь, все теперь! – торопливо заговорила мать и, уцепившись за Колькину руку, завыла тоненько и заходно.
Колька резким движением освободился от нее и, не оглядываясь и не слыша ее больше, растолкал толпу, пробился к вагону и вместе с тремя или четырьмя такими же, как и он сам, полез в него. Навстречу им, видимо уже бросив свои вещи в вагоне, ломился парень с белыми бессмысленными глазами и, по-пьяному широко раскрывая рот, орал:
– Манька, ни с кем до меня! Манька! Окалечу!
На буферах между вагонами сидел большеголовый гармонист, с грустным, озабоченным видом раздирал мехи двухрядки и пел:
Ах, сяду, сяду на машину,
Опущу головушку.
Ты вези меня, машина,
На чужу сторонушку.
У ног гармониста, у самых буферов, боязливо топталась старушонка, тормошила гармониста и приговаривала:
– Ну что расселся-то? Гляди, паровик вот дернет. Да это что же такое. Крысан, скажи ты ему, скажи.
Крысан, длинный, согнутый в пояснице мужик, держа в руке поллитровку, совал ее гармонисту:
– Глони еще, горемышный. Глони да подавай свою гармонь.
– Паровик дернет, – подстанывала старушонка. – Дернул уже.
А гармонист словно знал, что поет свои последние песни. Да и песни ли были это!
Я кошу – на косу падает
Зеленая трава.
Я уеду – ты забудешь,
Ягодиночка, меня.
Оказавшись в вагоне, Колька сразу же забрался на верхнюю полку и, сунувшись лицом в свой мешок, долго глотал сухие слезы.
После сортировки и перетасовки в Свердловске ирбинских с Колькой Охватовым осталось человек двенадцать. Петька Малков был в их числе. По-землячески теснились один к другому.
Затем снова ехали, только теперь уже в телячьих вагонах, немытых и без нар. Спали прямо на полу. На малых станциях пытались разживиться хоть какой-нибудь подстилкой, но начальник эшелона, старший лейтенант Пайлов, не разрешал отлучаться ни на шаг. За ним вдоль вагонов колесил кривоногий старшина и кричал:
– По вагонам!
Мимо проносились лесистые горы, крутые пади, туннели, речушки в глубоких скалистых промоинах, по южным увалам лепились избы, а полей возле них, как в Зауралье, не было. Для многих в новинку была чудная красотами дорога через Урал, но никто не обращал внимания на красоты, потому что плохие вести несла дорога. На станциях, пока ждали встречных поездов, только и слышали:
– Севастополь бомбили.
– Куда же наши-то глядят?
Только большеголовый гармонист Матвей Глушков, охально блестя глазами, кричал на остановках каждой женщине, проходившей мимо:
– Зазнобушка, иди поглажу!
Молодая, в кирзовых сапогах с загнутыми голенищами и в кителе железнодорожница горько улыбнулась на шутку:
– Отгладился, смотри! Самого утюжить станут.
Ночью поезд остановился на безлюдном полустанке на берегу Камы. И над путями в ночном сумраке, отдаваясь в близком лесу, разнеслась команда:
– Выходи строиться! С вещами!
Вагоны ожили: сонные голоса, визг отодвигаемых дверей, топот ног, хруст гальки и шлака под сотнями каблуков. Почти все бросились на обочину, в мелкий ельник, сгрудились. В нос ударило теплым и едким.
Пока вытягивались на полянку да строились по два, с руганью, толкотней и бестолковщиной, поезд ушел, и над лесом занялся рассвет. Всем хотелось спать, подкашивались ноги. Старшие команд уже в который раз проводили перекличку и все недосчитывались то трех, то двух человек. Люди переходили из команды в команду, отлучались, и старший лейтенант Пайлов, бледный, еще более свирепый, кричал:
– Старшина, поставить всех по стойке «смирно»!
Построение и перекличка тянулись долго, и утомленные, задерганные ребята совсем присмирели, когда строй обходили командиры во главе с подполковником, рослым и усатым, туго затянутым в наплечные ремни, при медалях и орденах. Увидев подполковника, люди подобрались, не сводили с него глаз. Подполковник шел от команды к команде, развернув грудь и улыбаясь. Следом за ним, не отпуская руку от козырька, вышагивал старший лейтенант Пайлов. Свита командиров держалась чуть позади. Возле ирбинских Пайлов доложил:
– Уральцы, товарищ подполковник!
Подполковник остановился, обвел всех веселым взглядом и, подув в пышные усы, откашлялся:
– Уральцы – надежный народ. Хочешь взять их в свою роту?
Пайлов выскочил во фронт перед подполковником:
– Так точно, возьму.
– Мы не желаем к нему.
– Кто сказал? Выйди из строя! – Подполковник сердито хрустнул ремнями. – Кто сказал?
– Ну я сказал. Ну что? – Растолкав впереди стоящих, из строя вышел вялым шагом большеголовый Матвей Глушков.
– Фамилия? – подскочил Пайлов, срывая кнопки на планшете. – Фамилия?
– А ты спокойнее, старший лейтенант, – чуть слышно и мягко посоветовал подполковник и, взявшись за наплечные ремни, склонил голову, не спуская улыбающихся глаз с Глушкова: – У нас в армии командиров не выбирают. А чем, кстати, не нравится вам старший лейтенант?
– Суетной больно, – дерзко ответил Глушков.
– Ах вот оно что! – уже совсем повеселел подполковник. – Ты хотел сказать – непоседливый. Это хорошо, что непоседливый. Ради вас он такой… Да вы, я вижу, народ толковый, друг друга поймете.
После обхода подполковник говорил речь. Поворачиваясь на носочках от фланга к флангу, он обносил словами шеренги, внушал, что война пришла невиданная и жестокая, что нужна стальная дисциплина и упорство в учебе, послушание всем начальникам, беспрекословное выполнение приказов и распоряжений…
Охватов все время стоял навытяжку, боясь ослабить хоть одну ногу, и вдруг почувствовал тошнотворную слабость, тупую слепящую боль в глазах и, чтобы не упасть, опустился на корточки, из носа у него хлынула кровь. Двое ребят подхватили его и вывели из строя, посадили под дерево. Отдыхая и приходя в себя, Колька слышал, как ровно и густо шумел над ним лес, как слабы и ненужны в этом шуме были человеческие голоса и команды, доносившиеся с поляны. К вечеру, хорошо накормленных и приободрившихся, их повели на Каму. Увидев блестящую под вечерним косым солнцем реку, вдохнув ее илистый пресный запах, все оживились, повеселели, забыли об усталости. С шутками торопливо разделись, пошвыряли на песок одежду и побежали в воду. А рядом на плот с катером выгружали военную справу: ботинки, котелки, гимнастерки, шинели, портянки – розовые, байковые.