– Не всяк же верит в эту чушь.
– Кто говорит – всяк? Однако засвистит да загрохочет над твоей башкой, по нужде вспомнишь Богородицу.
– Да, а что вам комиссар ответил?
– Сарайкин-то? Сарайкин, брат, мужик верткий, нашелся. Человек-де рожден не для смерти, а для жизни, и думать он обязан только о жизни.
– Ловко он сказал, комиссар-то.
– Еще бы не ловко. Живи и делай свое живое дело, а где положено тебе откинуть копыта, места того загодя не узнаешь и не обойдешь его, не объедешь. Слова эти, Охватов, намотай на ус и живи веки вечные. – Урусов взялся за топор, с мужицкой сноровкой пальцем попробовал его острие и хитро подмигнул: – Живы будем – не умрем.
«Есть у человека судьба, – с легким сердцем думал Охватов, уходя от Урусова. – Как ни поворачивай, а каждому на этом свете дан надел, сколько прожить и где умереть. Суждено утонуть, в огне не сгоришь…»
И вот так всегда. Сегодня, после наряда, можно бы лечь спать до отбоя, но Охватов был взвинчен, возбужден какими-то неясными ожиданиями и до построения на поверку болтался по расположению, сходил к штабу полка, где из алюминиевого бачка вволю напился мягкой колодезной воды – в ротные бачки воду всегда набирали из Шорьи, и она пахла теплым илом.
Уже в палатке, раздеваясь, Охватов почувствовал вдруг тошноту, головокружение и слабость, а через полчаса у него поднялась температура и началась рвота.
Дежурный по роте помог ему одеться и увел в санчасть.
Полковая санитарная часть помещалась в тесовом бараке, побеленном изнутри известью. В нем не было ни потолка, ни пола: вверху чернели стропила и пустые матицы, а внизу, под ногами, был насыпан чистый речной песок. В приемную к Охватову вызвали Ольгу Коровину, недавно начавшую службу военфельдшером.
– Как же вы так? – сочувственно говорила Коровина, подавая Охватову порошки и воду. – Разве можно много есть на пустой желудок? Еще древние греки говорили: если хочешь быть здоровым, во всем знай меру. Но ничего, до свадьбы, видимо, теперь далеко, и вы поправитесь. Пойдемте, я уложу вас в постель. Положим грелку, и к утру будете здоровы.
Кровать Охватова стояла рядом с приемной клетушкой, и он видел, как туда входил и выходил санитар, был хорошо слышен мягкий, спокойный голос военфельдшера. Охватову, как ребенку, хотелось, чтобы она к нему подошла и сказала что-нибудь своим приятным, успокаивающим голосом.
Согревшись под теплым шерстяным одеялом и чистой простыней, Охватов начал дремать, когда в бараке зябко стукнула дощатая дверь. Стук двери показался разрывом снаряда, и Охватов всполошно открыл глаза. В клетушку военфельдшера прошел начальник штаба полка майор Коровин и прямо с порога заговорил раздраженно:
– Тебе же никто не вменял в обязанность прибегать сюда по каждому пустяку. Ольга, ты меня слышишь?
– Я очень устала. Садись, помолчим.
– Ночь. Ты сама не спишь и мне не даешь.
– Вася, каждый день одно и то же: бойцы после дежурства с кухни уходят больными. Обращаются за помощью не все, но расстройством желудка болеют решительно все. Скажи командиру полка, это совсем не пустяк.
– Элементарное обжорство. Или хуже того – симуляция.
– Вася, они как дети. Солдаты же…
– Где ты взяла это старорежимное слово «солдаты»? Солдаты – бесправный скот – были в старой армии.
– Вася, ты злой. Когда ты злишься, у тебя на затылке нехорошо топорщатся волосы.
– Не топорщатся, а встают дыбом от того, что делается. «Как дети»! Хороши дети! Неделю назад у тебя пригрелся здесь один, широкоскулый такой, Плюснин по фамилии.
– Был такой, Плюснин. И не пригрелся, а на самом деле болел человек.
– Этого твоего больного сегодня задержали в шестидесяти километрах отсюда. С мешком сухариков за спиной. «Как дети»!
– Васенька, правда ли это? Добрый такой, с печальным взглядом…
– Я уже говорил тебе, что речь идет о жизни и смерти, и люди готовы на любую подлость: и на симуляцию, и членовредительство. Тебе знать надо обо всем этом. Он тебе рассказывает о болезни, а ты гляди ему прямо в глаза, в душу гляди и мысленно спрашивай: а правду ли ты говоришь?
– Плюснин, Плюснин… – ожесточенно повторяла Ольга фамилию широкорожего. – А ведь я ему поверила, Вася. Ему нельзя было не поверить.
– Олюшка, усомнись лучше, чем верить, и меньше будет вины на твоей душе. Ведь в конечном итоге, здоровый ты или больной, долг перед Родиной у всех одинаков. Ну, хватит об этом. Хватит, Олюшка. Ты должна идти домой. Слышишь? – Он повысил голос.
– Никуда я не пойду. И вообще я не знаю, что делать…
Дальнейшего разговора Охватов не слышал, потому что за стеной стали говорить вполголоса.
«Поймали с мешком сухарей… Вот оно как, вот оно как! – неопределенно думал Охватов и вдруг близкой жалостью пожалел военфельдшера: – Она-то при чем? На нее нельзя кричать».
Утром его разбудил стук двери. В барак и из барака все ходили и ходили бойцы, а дверь никто не придерживал. Внутри стоял мрак, потому что стекла окон были сплошь забелены грязной известкой. Вдоль стен выстроилось до десятка кроватей – половина пустовала. В простенках между окон висели плакаты с наглядными советами, как сделать перевязку себе и товарищу. Над своей кроватью Охватов увидел красочный плакат, с которого смотрела круглолицая улыбающаяся девушка с санитарной сумкой через плечо и красным крестом на белой косынке. Широкий ремень сумки разделял ее упругие груди, натягивал на них и без того тугую легкую кофточку.
Через пустующую кровать от Охватова лежал пожилой боец с черным крестьянским лицом и черной же морщинистой шеей, на которой была заклеена марлевым кружочком какая-то болячка. Перехватив пристальный взгляд Охватова, пожилой боец со вздохом сказал:
– На кой они приладили эту мебель – слеза горючая прошибает.
– Пусть висит, – немного сконфуженно сказал Охватов. – При ней веселее.
Пожилой сел, по-волчьи, не двигая шеей, избоченился к Охватову:
– Эх ты, жалостинка зеленая, вприглядку небось обходился еще!
– Клепиков, ты опять свое?
– Здравствуйте, Ольга Максимовна! Живой, товарищ доктор, он о живом и смекает.
Коровина мимо Клепикова прошла к Охватову и, откинув простыню на соседней пустой кровати, присела на краешек:
– Сегодня вам лучше?
– Вроде лучше. Не тошнит.
Пока она осматривала, выслушивала его, мерила температуру, Охватов разглядывал ее каштановые с атласным блеском волосы, вьющиеся на висках, большие, изумленно открытые глаза с чуточку припухшими от недосыпания веками.
– Вас можно отправить в роту, но лучше будет, если вы полежите здесь день-два.
– Я ничего, – согласился Охватов. – Я полежу.
Коровина поднялась, чтобы уйти, но Охватов нерешительно остановил ее:
– Ольга Максимовна, зачем этот майор так говорил с вами?
– Как говорил? О чем вы?
– Да вот ночью сегодня он говорил вам, чтобы вы никому не верили…
– Майор – начальник штаба полка, чтоб было вам ведомо. А подслушивать чужие разговоры по крайней мере нехорошо. – Коровина, строго подняв голову, направилась в свою клетушку, но на пороге обернулась и спросила: – Как ваша фамилия?
– Охватов.
– Отправляйтесь в роту, товарищ Охватов.
Охватов вышел из санчасти и через молодой сосняк по скользкой от сухой хвои тропинке поднялся на угор, с которого хорошо была видна железная дорога. Стоял тихий сумрачный день.
Небо было подернуто тонкой паутинкой облаков, сквозь которые просеивались обесцвеченные лучи солнца, и просеивались так густо, что пригревали, а теплая земля парила, дремуче пахло сырыми груздями, умирающим папоротником – подступившей осенью.
Охватов лег ничком на землю и старался ни о чем не думать. Не мог парень разобраться в своей душе, хотя было в ней все просто и объяснимо.
Вернувшись в расположение роты, Охватов доложил старшине, что прибыл из санчасти.
– Ох как ты кстати, бездельник Охватов! Где твоя винтовка?
– В палатке была.
– А ну ко мне с винтовкой!